Показать меню
Художества
Дом под яркой крышей
Александр Зильберг. Автопортрет

Дом под яркой крышей

Записки художника Александра Зильберга из его книги «Проза»

20 марта 2014

Александр Григорьевич Зильберг родился в 1929 году. По образованию он инженер-строитель, окончил МИСИ. Сразу после института отстроил Москву с пленными немцами и уехал с семьей в Норильск, проектировать и строить. Вступил в Союз архитекторов. Путешествовал, работал на Дальнем Востоке и всю жизнь рисовал городские виды, пейзажи, огурцы и автопортреты. У Александра Григорьевича нелёгкий характер, и он ярко выраженный интроверт. Домочадцы любят, когда он уезжает со своими картонками и мелками за город и возвращается оттуда счастливый с пастельными ручьями, деревьями и их отражениями в воде. Автопортреты он пишет дома.

Картон с эскизом дома с коралловой крышей не сохранился. Может быть, поэтому его автору так важно было вспомнить мельчайшие детали того вечера, записать их. Между словом и изображением могут существовать как сложные, так и простые отношения. Картина может стать иллюстрацией к тексту. Текст может стать памятником несуществующей картине….

Искусство — это счастье. Иногда единственно доступное. Если оно не профессия.

Три автопортрета Александра Зильберга
 

 

                                 ДОМ ПОД ЯРКОЙ КРЫШЕЙ

 

Сомов вышел из дурманящих запахом смолистых сосновых посадок, и перед ним открылось просторное поле с деревней посредине. Ярким пятном среди серых домов сиял дом с красной крышей. Цвет крыши был необычен — не сурик, не красная охра, а коралловый.

Сомов заметил этот дом ещё тогда, на прогулке с Асей и Анечкой. Теперь они далеко. Вот уже четырнадцать долгих дней он один. Но полный воспоминаний о них, вечерами после работы он или отдыхает в уютной, но пустынной без них квартире, или ходит по тем местам, где они ходили все вместе весной.

А сегодня он взял этюдник, чтобы немного пописать. Страсть к рисованию, к живописи жила в нём, сколько он себя помнил. Ещё лет трёх-четырёх он нарисовал цветными карандашами домик, сад, цветы, дорожку к дому и солнце. Это был обычный детский рисунок, но почему-то и мама, и особенно папа очень хвалили его. Он явственно помнил ладонь отца с жёлтыми пальцами курильщика, пахнущими табаком. Ладонь эта как будто и сейчас проводит ласково по его волосам.

После окончания четвёртого класса перед самой войной классный руководитель Сергей Иванович, Сердешный, как звали его школьники, даже написал в сомовском табеле: «Имеет большие способности к рисованию».

Сердешный хромал на одну ногу, была она, видимо, короче другой. Он был красив, носил белые рубашки с отложными воротниками. Позднее образ Сердешного ассоциировался у Сомова с образом Байрона. Но Сердешный, добрый к детям, замечавший все их склонности, прирождённый учитель, добровольцем ушел на фронт и погиб в самом начале войны. У Сомова осталось воспоминание о военной игре, что организовал Сердешный в январе сорок первого года, о самодельных пулемётах-трещотках — просто катушка с зубьями, надетая на рукоятку, и фанерка, плотно прилегающая к катушке. Если катушку быстро вращать, то получается по звуку очень похоже на пулемётную очередь. А дуло, щиток и лафет — всё это просто вырезано из чурок и фанеры. Запомнился Сомову и геройский, как он тогда считал, спуск с крутой горы в сосновом бору. Если бы не игра, Сомов ни за что не спустился бы с этой горы. Но, увлекаемый Сердешным, так ловко стоявшим на лыжах, несмотря на свою короткую ногу, Сомов, как и другие мальчишки, ринулся с горы навстречу «противнику» — второй половине класса. Некоторые мальчишки здорово катались на лыжах, это были деревенские — Хорек, Тортын и другие. И они смеялись над Сомовым, когда он у подножия горы не удержался, сел и пропорол штаны о торчащий из-под снега сучок. Царапина была лёгкой, и игра продолжалась. Она закончилась рукопашной схваткой с «противником» в кустах на той стороне оврага в глубоких сугробах. Здесь вступили в игру и девочки — санитары. Они перевязали Сомову не то место, где была царапина, а ногу и на санках отвезли его в «лазарет» — за раскидистую ёлку. Но вскоре раздался горн, возвестивший о победе, и Сомов, как и другие «раненые», сбежал из «лазарета» на большую снежную поляну, где началось шумное братание недавних противников. Кто тогда мог знать, что так скоро игра эта станет настоящей войной без мысли о братании и что на этой войне погибнет их учитель, их Сердешный. Сомов помнил, как отец Сердешного, старый учитель, сдал сразу после гибели сына, сгорбился и запил. Он часто проходил по аллее напротив дома Сомовых и, оглянувшись по сторонам, останавливался, доставал из-за пазухи бутылку, торопливо делал несколько глотков и шёл дальше. Так повторялось через каждые десять шагов.

«Как далеко увели меня воспоминания», — подумал Сомов. Вечер был тёплый и какой-то весь розовый, розовым было небо, красно-розовым в дымке солнце, клонившееся к закату, розовела полевая дорога с ярко-розовыми лужами, отражавшими небо. С двух сторон к дороге подступали зрелые травы — колоски, как в детстве называли их ребята. Это по ним обычно загадывается петушок или курочка, когда, скользя ногтем большого пальца по стеблю, всю метёлку свозишь вверх. Образовавшаяся фигура то напоминает кургузую курочку, а то петуха с пышным хвостом. Колоски с двух сторон от дороги тоже розовели своими метёлками.

Сомов впал в состояние нервного возбуждения, когда хочется изобразить всё сразу, охватить взглядом широкую округу и перенести её на картон. Он помнил, что июльский вечер не так уж долог. И хотя ему очень хотелось дойти до пруда, где они месяц назад купались с Асей и Анечкой, и снова почувствовать рукой Асину стройную спину, а щекой — прикосновение её пружинистых волос и увидеть хрупкую Анечку, дрожащую после купания, но он понимал, что не успеет до темна ничего сделать, если пойдёт к пруду.

К тому же дом так сиял своей коралловой крышей, так созвучно вписывался в розовый вечер, что Сомов машинально свернул в густые колоски, быстро раскинул этюдник, приспособил картон на вставке, выдавил на палитру белила, крон жёлтый, голубую фц, кадмий красный и оранжевый, плеснул в маслёнку льняного масла из плоского завинчивающегося пузырька и, чуть набросав карандашом (уголь он не употреблял, не любил его мягкость и податливость) контуры домика и деревьев вокруг, начал лихорадочно писать. Работал он быстро, не любил маленьких кистей, а брал крупную щетину и, по наитию смешивая краски, заполнял картон. Сперва, как полагается, небо — розово-жёлтое. Оно светлей с одной стороны и чуть синей против солнца. Он не подгонял себя, но будто внутренний голос постоянно твердил ему: так, ещё быстрей, быстрей, точней, точней — чуть жёлтого крона, чуть белил, чуть голубой. После неба сразу основное, сразу крышу дома. Сомов чуть задумался и второй щетиной, поменьше, воткнулся в кадмий красный, чуть краешком — в оранжевый, потом в белила, потом ткнулся в крон жёлтый и прямо по контуру крыши быстро заполнил весь скат. «Так красят заборы», — невольно подумал Сомов и машинально взял маленькую кисть. С маленькими кистями всегда было плохо. Колонка никогда нет в продаже, а щетинки грубы для деталей. Он взял акварельную, белочку, пожиже развёл белила с жёлтой кроном и ловко проштриховал пазы на железной кровле. Потом чуть тронул по коньку тоже кроном с белилами и оранжевой, и крыша заиграла и засветилась как настоящая. Теперь надо было сделать стены дома, но в этюднике не находилось марса коричневого, и он, лихорадочно смешивая те краски, что были на палитре, получил что-то похожее на цвет обшитого доской коричневого домика и быстро написал стены. Тут из дома вышла хозяйка, и — о радость! — она была в красном платье. Вот дополнительное красное пятно. Теперь крыша не будет одинокой. Скорее изобразить хозяйку. Двумя быстрыми мазками Сомов вписал хозяйкину фигурку перед стеной домика и тут заметил, что справа от домика тонко и активно перекликаясь и с цветом крыши, и с цветом платья хозяйки, чуть краснеют, чуть оранжевеют рябиновые ягоды. Он взял ту же кисть, которой работал небо и, смешав голубую с оранжевой, с жёлтой и ещё с чем- то, начал прокладывать деревья. Сперва рябину, потом на дальнем плане березы и липы голубоватые и… В это время за его спиной зашебуршали колоски, и он не видел, но чувствовал спиной, что появились двое мальчишек. Он бросил на них короткий взгляд, но так был внимателен его взгляд во время работы, что мгновения оказалось достаточно, чтобы оба пацана запечатлелись в сознании. Один, поменьше, был веснушчатый, голубоглазый, с соломенными волосами, стриженными под горшок, коренастый и основательный. Другой, тонкий и длинный, чернявый, с вишнёвыми глазами.

— О, холосо, дядь! — сказал первый. — Серёскин дом похоже получился.

Сомов не принадлежал к числу художников, которым мешают зрители. Ему никогда никто не мешал. Он даже любил прислушиваться к мнению зрителей, в котором порой находил что-то полезное для своей работы. «Критика во время работы иногда не во вред», — думал Сомов.

— А вы сто, дядь, худозник? — задал шепелявый обычный вопрос.

— Да нет, не художник, — ответил Сомов. Он почему-то всегда стеснялся называть себя таким громким и ответственным словом «художник». Для него художник — это Леонардо, Тициан, Гойя, Ван Гог или наш серебристый Суриков. Это слишком высоко, почти недосягаемо, это образец.

— Не художник я, просто люблю рисовать, — продолжил Сомов.

Он никак не мог привыкнуть к слову «писать» в применении к живописи, хотя оно и было общепринятым и профессиональным. Сомов почему-то даже свою живопись называл рисованием, как бы пытаясь соразмерить её с «письмом» великих мастеров. Да и знаменитый однофамилец, любитель изящной старины, не давал ему покоя.

— Красиво, дядь, — продолжал голубоглазый. А чернявый что-то невнятно промычал.

— Что он, иностранец, что ли? — спросил Сомов и тут же, обернувшись, остро почувствовал бестактность своего вопроса. По-видимому, у мальчугана был дефект речи. Вишнёвые глаза его горели лихорадочно с чуть жалким оттенком. Сердце Сомова сжалось, но он продолжал работать. Его немного успокоило то, что мальчишки за его спиной что-то жевали. По запаху Сомов безошибочно определил — едят малину. Действительно, в руках у голубоглазого была литровая банка с малиной.

— А что, в лесу ягоды есть? — чтобы как-то загладить свою бестактность, даже не перед ними — они её так остро не почувствовали, а перед собой, спросил Сомов.

Есть ягоды и грибы есть, — охотно ответил голубоглазый. — Мы вчера почти трёхлитровую банку ягод набрали и сесть белых насли, — добавил он.

Сомов подумал о том, что вот проходит лето, а он почти не был на природе, всё некогда. Как долго мы работаем. Уезжаешь утром, приезжаешь вечером. Очень редко как сегодня удаётся освободиться на пару часов раньше. «Ну да ладно, — утешил он себя, — продолжать надо».

— Дядь, теперь деревья надо рисовать, — подсказал ему голубоглазый.

— А деревья-то это я умею, это я в два счета, — с готовностью ответил Сомов. — Вот смотрите, как надо рисовать деревья.

У него действительно был свой способ «писать» деревья. Он их делал густой смесью красок торцом кисти, и не отдельными веточками, а по купам одинаково освещённых листьев. Когда так делаешь деревья, то совсем необязательно выписывать веточки и листочки, а если ещё правильно посадишь ствол, то дерево заживёт. «Должно быть так, — думал Сомов, — делал деревья волшебник Коро».

— Здорово! — восторженно отозвался голубоглазый пацан. И чернявый что-то одобрительно промычал.

Оставалось сделать передний план — поле колосков, подступающее к самому этюднику. И тут Сомов заметил, что поле колышется и переливается. «Откуда, — подумал он, — в такой тихий вечер?» И невольно оглянувшись, увидел, как чёрно-синяя туча, как коршун, с огромной скоростью несётся на них, и небо против заходящего солнца обволоклось сизой пеленой.

— Ну, ребята, конец света! — крикнул Сомов.

Ветер принёс уже первые капли дождя. Ребята прыснули через поле и пропали. А Сомов всё ещё лихорадочно пытался быстрыми вихревыми движениями большой кисти изобразить передний план. Некогда было выдавливать новые краски, и он работал теми, что были на палитре. Всегда трудно передать передний план. Ведь в нём должен присутствовать не только верный цвет и тон, но и пластика и графичность, которую часто игнорируют живописцы и которую, пожалуй, более других понимал и умел передать в пейзаже Ван Гог, владея в совершенстве пространственным штрихом. Дождь припустил, и Сомов судорожно собирался, ровнял тюбики красок в ящике, снял с палитры масленку, слил в траву остаток масла, перевернул палитру выдавленными красками вниз, кое-как приладил рамку с картоном — металлические крючки были отломаны. Уже под дождём, чувствуя спиной тяжёлые жгучие капли, собрал выдвижные ножки, закрыл этюдник, схватил его за ремень и бросился через мокрое поле. Он не раздумывал, куда бежать — самым близким был дом под яркой крышей, и он вбежал на его крыльцо, чуть не столкнувшись с хозяйкой.

— Можно, я пережду у вас дождь? — спросил он, взглянув из-под бровей, с которых сбегали светящиеся капельки дождя.

— Переждите, — ответила хозяйка, опасливо оглядев его.

Должно быть, он выглядел несолидно. Белые брюки, туфли из мешковины и рубаха с полузасученными рукавами. Да ещё и громыхающий ящик. Он поставил этюдник к дощатой стенке, по которой струился дождь.

И крыльцо, и сени, где хозяйка, чуть сгорбленная, хотя и не старая, с длинными неухоженными руками, похожая на швею или ткачиху, готовила ужин на керосинке, — всё было ветхое, пахло сыростью и плесенью. Капли дождя копились в щелях и падали на пол.

— Где-то сынок мой? — сказала хозяйка, глядя в низенькое оконце. — Убежал играть с ребятами, вымокнет теперь весь. А вот он бежит, — облегчённо выдохнула она.

Вбежал Сережа, её сын, вымокший, как мышонок, с мокрыми волосами, прилипшими ко лбу, остроносый и чуть сутулый, так похожий на мать. От мокрых волос его шёл пар. Чуть похолодало.

— А что вы тут делали? — спросил Сережа.

— А я вот ваш дом рисовал, больно крыша у вас красивая, — ответил Сомов.

— Да, — вздохнула мать. — Жаль, что краски хватило только на один скат.

Сомов почувствовал, что надо показать картон. Он открыл этюдник и поставил рамку с картоном к свету. Первые ценители, владельцы домика с яркой крышей, были, видимо, не очень взыскательны, и им понравился этюд Сомова.

— Как настоящий, — сказала мать.

— Красиво, — добавил скромный Сережа.

Слово за слово завязался разговор — обычный разговор в таком положении. Было сказано, что живут они здесь только летом. Но это он и так знал. Прошлый раз, когда он проходил здесь с Асей и Анечкой, домик был пуст, окна заколочены и только красная с одной стороны крыша сияла так же, как и теперь. Постоянно мать и сын жили в городе, в комнатке в четырнадцать метров. А этот дом — дом свекрови. Свекровь умерла «в позапрошлом годе». В доме прописан отец Сергея, муж хозяйки. Да она и не хозяйка никакая, хозяин — он и скоро должен прийти. Ну а пока разговор с Серёжей, как и с теми убежавшими мальчишками, о ягодах, грибах, о купании, о рыбалке. Рыбалка вызвала живой интерес, и Серёжа достал из миски и показал здорового мокрого чёрно-зелёного ротана со страшной пастью. Он их наловил целую банку, и мать собиралась жарить ротанов.

Ёмкая вещь, очень ёмкая — человеческая речь. За десять-пятнадцать минут столько было переговорено, что Сомов почти всё знал о них, да и они уже многое знали о нём.

— Вы художник? — спросила мать.

— Нет, я просто люблю рисовать, — ответил Сомов. — А вообще я строитель.

Сказать «архитектор» у него не поворачивался язык. «Что-то чопорное есть в этом слове», — думал он.

Как похожи ситуации, как похожи вопросы. Вот тот голубоглазый пацан тоже спросил его: «А вы художник, дядь?» Но у того, видимо, была очень крепка крестьянская практичная жилка. Ведь этот молокосос спросил Сомова, для чего он рисует и куда девает картины.

— А как думаешь, куда их можно деть? — вместо ответа спросил Сомов. — Может, подарю кому-нибудь, — добавил он.

— Да, мозно подарить, а мозно себе оставить, а мозно…

Пацан не продолжал. Он хотел сказать, что можно и продать, но засомневался в ценности картины Сомова. Да и сам Сомов не знал цены своим этюдам. Он свободно раздаривал их, даже давал «на выбор», при этом часто просил взять именно те, которые самому ему нравились больше других. Оставаясь наедине, иногда он думал о том, что достиг чего-то в живописи, что он что-то видит и чувствует так, как далеко не все, что он не просто любитель. Но потом работа, каждодневная, бесконечная, нервная, затягивала его, и он забывал эти мысли.

В окне сеней с улицы показалась небритая остроносая физиономия.

— А вот и папа идёт, — сказала хозяйка.

Серая фигура показалась в дверях. Сомов сразу определил, что папа был изрядно пьян.

Папа исподлобья метнул недоброжелательный взгляд на Сомова.

— Кто такой? — спросил он угрюмо и зло.

— Да вот… — пустился было объясняться Сомов.

— Дождь попросился переждать, — словно оправдываясь, сказала хозяйка.

— В горницу заходи, — сказал папа, указывая решительным жестом на дверь.

Вот в нём сразу чувствовался хозяин дома. И недоброжелательность при виде незваного гостя, и решительность, с которой он пригласил Сомова в горницу, — всё изобличало деревенского человека. Он вырос здесь и по-своему соблюдал традиции деревни, отвергающие прохожих лиходеев и гостеприимные к людям добрым. Впрочем, быстро разобраться в Сомове хозяину мешал крепкий хмель.

Сомов зашел в горницу. Под низким потолком горела лампочка без абажура. Три железные кровати стояли по стенам, оклеенным выцветшими обоями. Посередине возвышался квадратный стол, накрытый облупившейся клеенкой. Дверь во вторую половину дома была заколочена и подперта бревном. У входа, у беленой печки, было выгорожено что-то вроде зимней кухоньки. Там, придя из сеней, закопошилась хозяйка, видимо, стараясь разрядить неловкую и мрачную обстановку отчуждённости двоих мужчин.

Сомов сел на поставленный ему обособленно стул. И в том, как этот стул был поставлен — со стуком, — и в том, что он был ногой отодвинут на почтительное расстояние от стола, был свой скрытый, но легко прочтённый наблюдательным Сомовым смысл. Это означало: «Хотя ты и незваный, но всё ж таки гость. И поэтому я пригласил тебя в горницу. Ты можешь посидеть тут немного, но засиживаться нечего, и к столу я тебя, уж конечно, не приглашу».

Сомов ещё пытался поддержать общий разговор, но в этой своей попытке допустил два грубых просчёта. Во-первых, войдя в горницу и увидев бивачный характер обстановки, он опрометчиво сказал: «Дача». На это хозяин, злобно сверкнув глазами, скрежетнул зубами и еле удержался, чтобы не стукнуть кулаком об стол.

— Не дача, а дом мой, я тут живу, — сказал он грозно. — А дачников я не пускаю, — со смыслом добавил он.

Сомову стало неловко от своего дачного вида, этих туфель из мешковины и кремовой лёгкой рубашки с полузасученными рукавами, и особенно этих белых полотняных, типично дачных брюк. Он понял, что замечание хозяина в большой мере относится к нему.

Потом папаша попросил у Серёжи спички, чтобы закурить. Мальчик бросил их, они упали рядом со стулом, но тот не нагнулся, и Серёжа подбежал, поднял спички и подал их папе, приблизившись к нему вплотную. Папа при этом угрожающе сверкнул красными глазами в припухших веках и брезгливо шмыгнул носом. Тут Сомов и сказал неосмотрительно:

— Скажи сынку: «Серёжа, не дыши на папу».

Это было второй бестактностью, как он потом понял.

— А уж это наше дело, — злобно прошипел папа на ехидное замечание Сомова.

Оплошностью было, видимо, и то, что Сомов зашёл в дом к женатому человеку в его отсутствие. Чего доброго, хозяин мог с пьяных глаз приревновать его к жене.

Дальше события развивались быстрее.

Позволив гостю посидеть столько времени, сколько хозяин считал необходимым и достаточным в данной ситуации, учитывая незваность гостя, его дачный вид и то, что гость, по-видимому, где-то имел квартиру, он резко сказал жене:

— Маш, дай ему мой накидон, и пусть идёт с богом.

«Ему» относилось к Сомову, и он недовольно передёрнул плечами.

— Ведь мы мужчины, — добавил хозяин, примирительно обращаясь к Сомову, почувствовав, что переборщил.

Маша заворчала за занавеской, неторопливо отзываясь на приказание своего повелителя. Только потом Сомов догадался, что ей жалко было отдавать дождевую накидку, мало ли что, самой может пригодиться, а принесёт её гость назад или нет — неизвестно.

Наконец, она подала Сомову прозрачную голубую накидку, потрескавшуюся на сгибах.

— Ну вот, завязывай эту штуку на голове и шагай отсюда, — приказал папа.

Сомов несколько оторопело начал собираться. Он снял свои, явно не по погоде туфли, стянул и вложил в них мокрые носки, связал туфли шнурками, засучил выше колен сначала одну, потом вторую штанину. Затем, надев капюшон накидки и завязав тесёмки на шее, взял в одну руку этюдник, в другую туфли и сказав: «Ну что ж, спасибо за гостеприимство», направился к двери, непривычно шлепая босыми ногами по крашенным холодным доскам пола.

— Вот, вот, и шагай, — проворчал вслед ему хозяин. — А мы вечерять сейчас сядем, наше дело, — добавил он.

Дождь продолжался, то чуть слабея, то принимаясь с новой силой. Сомов брёл по размокшей дороге.

Жаль, ничто так и не разрядило обстановку. Напрасно Маша несколько раз повторяла: «Петь, посмотри, как он красиво срисовал наш дом». Петя, так звали грозного хозяина, не реагировал на её слова, и Сомов не стал показывать этюд, где красовался Петин родовой дом, покосившийся и обветшалый, но со щегольски сияющей коралловой крышей. Мало ли какие воспоминания связаны у хозяина с этим домом. Должно быть, и детство он провёл здесь. Довоенное детство, по-своему счастливое и радостное. Ведь до войны деревня эта была где-то совсем далеко от большого города, да и городка нового, который поднимался теперь за лесом, тогда не было. Даже и сейчас, когда в километре от деревни проходит шумная автодорога, а за ней голубеют многоэтажные дома громадного города, когда над деревней временами летают ревущие лайнеры с недальнего аэродрома, — даже сейчас эта деревня могла показаться тихим уголком. Кто искал, тот мог найти в ней все красоты сельской жизни — и просторное поле с полузаросшей просёлочной дорогой, и манящий свежестью широкий пруд, и синеющий за полем грибной березняк. А тогда, до войны…

И вот недавние воспоминания крепко придавили хозяина, — смерть старухи матери, всю войну растившей и оберегавшей их, братьев и сестёр. А теперь из всех остались он и сеструха, золовка, как сказала Маша. «И дом-то мы не ремонтируем и не перебираем, потому что здесь ещё золовка с дочерью прописана». «Да, — неожиданно дополнил тихий Серёжа, — сделай им всё, а они приедут на готовенькое». Видно, не раз обсуждался этот вопрос между отцом и матерью.

Что ж показывать Петру картину его родного дома, когда он, этот дом, засел, как заноза в сердце. И похоронка на отца пришла туда, и на двух старших братьев друг за другом. И не в это ли поле скрылся Петя, когда пришла похоронка на отца, и проплакал там до поздней ночи. И не потому ли как-то в порыве тоски, с похмелья, окрасил половину крыши красной, такой живой, такой пульсирующей краской?

Причём тут щегольство, причём здесь сравнение с заморскими кораллами. Нет, не кораллы это — кровь живая.

Мысли эти, одна за другой лезли в голову Сомова, пока он шлёпал босыми ногами по текучей глине полевой дороги. Мысли эти рождались, заполняли его, вырывались и исчезали в ореоле густого сырого воздуха, который струился и дрожал вокруг одинокой фигуры Сомова.

Дождь постепенно затихал. Капли не пузырились больше в лужах, лужи снова начали розоветь — мгла сходила с вечернего неба.

«Боже, как хорошо, — думал Сомов, намеренно опуская босые ноги в глубокие тёплые лужи. — Как в детстве. Всего дней пять осталось до встречи. До чего же я соскучился. Интересно, понравится ли Асе этюд…»

Все материалы Культпросвета