Показать меню
Ландшафт
Тамара Левада: На чем Москва держалась
Аркадий Шайхет. Москва. Пл. Маяковского. Раздача противогазов. Сентябрь 1941

Тамара Левада: На чем Москва держалась

Карточки, почтальоны, сорняки, фотограф Живаго и цивилизация глазами школьницы из осажденной Москвы и философа из Москвы постсоветской

14 апреля 2014 Александра Пушкарь

Битва за Москву продолжалась сто с лишним суток, с 30 сентября 1941-го по апрель 1942-го. В европейские учебники истории она вошла под немецким названием: операция «Тайфун». Между обороной и наступлением наших частей жителей Москвы эвакуировали дважды. Детей вывозили почти принудительно, в городе оставались единицы. В их числе - Тамара Левада.

Тамара Васильевна родилась в Москве и живет здесь до сих пор. Окончила философский факультет МГУ. Преподавала философию. Вдова видного российского социолога Юрия Александровича Левады. Рассказ её долгий, но все его события составляют единый непрерывный сюжет, и нашей жизни тоже. 

 

Простые вещи

Тамара Васильевна Левада. Из домашнего архива

Весной 1941 года мне исполнилось 12 лет. Мама у меня ― домохозяйка, папа ― строитель. Я окончила начальную школу, получила значок БГТО «Будь готов к труду и обороне». Все пионеры сдавали нормы ― учились перевязывать, помогать раненым. Моя школа №29 располагалась у Зубовской площади, а жила я в Кропоткинском переулке в коммунальной квартире на восемь семей. Ещё у меня была профессиональная ориентация, по которой я была на класс выше, чем в общеобразовательной школе. Окончив начальный этап фортепьянного отделения Гнесинской музыкальной школы, была переведена непосредственно к Елене Фабиановне Гнесиной. Я даже успела выступить на радио, и все были уверены, что моё будущее связано с музыкой.

В таком спокойном настроении я уехала на каникулы в подмосковную деревню Даниловку, где наша семья снимала дачу.

Нашли мы её благодаря папиной сотруднице. В конце 1930-х, когда началась реконструкция Москвы, жителей снесённых домов стали переселять за город. В их числе оказалась и папина коллега. Это делалось с расчётом. На горизонте была война. Предполагалось, что слишком скученное население может попасть под удары авиации и даже химические атаки. Поэтому там, где по плану шла реконструкция, людей отселяли на 40 км. Не в наказание, а из соображений безопасности.

В Даниловке меня застало известие о войне. Сообщили, что бомбят Киев. На первой же неделе началась мобилизация военнообязанных деревенских мужиков. Они уходили в военкомат и не возвращались. Женщины тут же перестраивались им на замену. Они не всегда могли это делать в случае механизированных работ и доставали серпы, косы. А самих женщин заменяли школьники, и в том числе я, ― совершенно сознательно и активно. Делали мы самые простые вещи. Работали на птичнике, на прополке, просушке сена. Позже я узнала, что за первые 10 дней войны был организован Совет по эвакуации и создан Комитет по железнодорожным перевозкам. Это делалось правительством, ЦК партии и ГКО ― Государственным комитетом обороны под руководством Сталина. В этих законах был обозначен новый режим работы (увеличен рабочий день), приняты директивы по отступлению (пошагово ― что делать людям) и о самостоятельности наркоматов. Наши наркоматы были очень централизованы, а тут им разрешили ориентироваться по обстановке.

 

Голь и самоорганизация

Немцы наступали очень быстро. Они имели отмобилизованную армию, а мы нет. У них было современное военное производство, а мы едва успели соорудить несколько больших заводов за Уралом и в Сибири и обустроить территорию, но производство не наладили. Главным подспорьем была организованность населения, которая была чрезвычайно развитой. И вот наркоматы разрешили инициативу на местах ― в колхозах, на предприятиях, чтобы люди как умели, так и выворачивались. Это касалось и эвакуации, и хранения остатков хлеба, и организации работ. В частности, колхозу, где я была летом, разрешили использовать детский труд. Это было против Конституции СССР, но в условиях военного времени оставалось на усмотрение колхоза. Закон об использовании труда школьников будет принят только в конце 42-го.

Мы уже нацеливались на уборку урожая, как вдруг, в середине июля, объявили, что в Москве ввели карточки и чтобы их получить, следует явиться.

В столице, особенно в больших домах, организация быта была сугубо демократической. В каждом многоквартирном доме существовал домком. Наш дом был 1910 года. Когда его жильцы во время революции бежали, их горничные и дворники организовались в группу, которая учила новых квартирантов, голь всякую, что паркет и лепнину нельзя мыть, что на мраморные подоконники нужна подстилка под фикус, чтоб их не испортить, как пользоваться газовой колонкой и организовать уборку дома. Что, между прочим, принималось с большим пониманием.

У домкома в подвале было две большие комнаты. В одной из них располагались мастерские для занятий по рукоделию (для мальчиков и девочек отдельно), в другой ― библиотека. Это было сделано для детей. Организация детского досуга была одной из обязанностей домкома, и он с ней прекрасно справлялся. Помню, в 1937 году во дворе для трёх выходящих в него домов был устроен костюмированный бал памяти Пушкина.

Некоторые из прежних жильцов уцелели. Не в нашей квартире, которая была очень большой и принадлежала, как видно, людям богатым. Такие уехали. А из тех, кто остался, я помню человека по фамилии, которую после узнала из Пастернака, ― Живаго. Он обучал соседей фотографии. Сам он блистательно снимал, и огромное панно его работы, портрет Горького, помещалось в вестибюле метро «Парк культуры». Строила этот участок метро тоже наша соседка. Она рыла котлован, и мы бегали с ней повидаться.

Помимо прочего, домком выполнял ещё и такую неблаговидную функцию, как слежка за жильцами. Это воспринимали как норму не только в военное время, но и до войны. Мы были очень политизированы, чётко знали, что живём в условиях классовой борьбы и расслабляться не время.

 

ГПУ и т.д.

В нашей квартире арестовали одну семью. Мой папа сидел. Обвинение предъявили в Горьком, где он строил автомобильный завод. Мама хлопотала, ходила по всем этим заведениям ― ГПУ и т.д. Папа тоже хлопотал. По пути к месту окончательного пребывания его застигла эпидемия, и он застрял в каком-то городе. Город был большой, и поскольку специалисты были в цене, его взяли на работу. Оттуда он слал письма в разные инстанции. Спустя время, выяснилось, что к ЧП на стройке он никакого отношения не имел, а те, кто имел, его оклеветали. Это было распространённое явление. Папа вернулся, но с туберкулёзом. А потом посадили соседа. Он занимался культивированием сои, и тоже получилась такая запятая. Тоже куда-то писали и ходили. Мама помогала ― была опытная. В результате тот человек был осуждён на короткий срок, но по возвращении мог жить только под Москвой. Сосед по фамилии Блинов исчез совсем, и никто ничего про это не знал. Жена его очень быстро уехала из нашей квартиры, и тут уже мы не проявляли активности ― не понимали причин ареста.

 

Июль. Дрова

В середине июля в квартире оставались только три семьи, остальные эвакуировались. Папа строил укрепления на ближайших рубежах, 30 сентября немцы уже были у Москвы. Проектный институт, где он работал, эвакуировался. По большей части в нём трудились экономисты, архитекторы, чертёжники. А папа был строителем-практиком, и его отправили на сооружение противотанковых надолбов. Наш домком ещё летом успел обеспечить светомаскировку и снабдить нас печками-буржуйками и талонами на дрова. На огромных окнах повисли шторы из тёмно-синей бумаги. Бумагой же были накрест заклеены стёкла. Для дежурства на крыше выдавали металлические метёлки ― сбрасывать зажигательные бомбы. Налёты уже случались, и к тому же нас потряхивало, когда на крыше установили зенитку, её сопровождал девичий взвод, и нам запретили туда ходить.

Вопросы безопасности детей, организации детских трудотрядов и эвакуационной координации домком решал с окрестными школами. Во время налётов мы прятались в нашем подвале, взрослые редко спускались ― уходили в коридор. Предполагалось, что там их не ранит выбитым стеклом.

На наш дом сыпались только зажигалки. А здание военного ведомства на Кропоткинской, через дорогу от дома учёных, разбомбили. И ещё одно неподалёку, на Остоженке. В первом же переулке вниз к реке стояла церковь Ильи Обыденного. Рядом громадный писательский дом. Его тоже разбомбили вчистую. Это был, конечно, прицел на Кремль. Ильинского храма в ту пору уже не было ― снесли. На его месте лежали металлические балки Дворца Советов, который начали строить до войны. В оградительную систему входили зенитки и огромные, похожие на дирижабли баллоны. К баллонам крепилась металлическая сетка. Такая если попадёт в пропеллер ― самолёту конец. То и другое обслуживали девичьи взводы.

Москва. Разведчики столичного неба охраняют город от налетов фашистской авиации. Наум Грановский/Фотохроника ТАСС

Московские архитекторы раскрашивали здания секторами разного цвета. Считалось, что сверху это выглядит, как несколько маленьких домов. Но наш дом не маскировали. Он был пяти этажей ― по московским понятиям, это средние размеры.

 

Парад по радио

Активно бомбили между первым и вторым немецкими наступлениями. Первое началось в конце сентября, второе ― после парада 7 ноября. В тот день мы очень внимательно слушали сводки Совинформбюро: «Через Москву прошли войска такого-то фронта, и такого-то, и такого-то…» Мы знали ― это сибиряки приехали, их подразделения идут парадом по Красной площади. И очень этим вдохновлялись.

Военный парад 7 ноября был по полной программе, за тем исключением, что прямо с него шли в окопы. На параде я, конечно, не была. Там вообще, по-моему, никого, кроме Сталина, политбюро и военного начальства, не было. Да и кто мог? Выходных нет, все работают. Только по радио и слушали, если это было возможно на работе. А насчёт работы были вот какие нововведения. Постановление об обязательной трудовой повинности вышло в августе 1942-го. Но фактически оно действовало раньше. Рабочий день был восемь часов плюс три дополнительных. Люди при этом находились на казарменном положении. Кормили по карточкам, но рабочие талоны были «повышенные», т.к. в основном относились к военным предприятиям. Самым простым производством считалась набивка снарядов. К этому допускалось всё население. Работали мальчишки. На рабочем месте и ели, и спали. Там уже не было разговоров, чтобы домой идти. Но я со своего возвращалась.

 

О встречном

Я возвращалась домой по абсолютно чёрному городу. И ничего не боялась, потому что никакой преступности в войну не было. Единственное нарушение ― плохо закрытая штора. Тут уж домкомовские ходили и всё осматривали. Если у кого полоска света, являлись немедленно. У нас в квартире такого случая ни разу не было.

Мне надо было пересечь Зубовский бульвар, пройти Пречистенкой и свернуть в Кропоткинский переулок. Темно так, что казалось ― не в ту сторону идёшь. Но подумать о встречном прохожем, будто он что-то плохое тебе сделает, ― такого не было. Этого не было в привычке, мы доверяли взрослым. Такое началось после смерти Сталина, когда объявили большую амнистию. До этого был один эксцесс ― во время Победы. Когда люди в восторге ходили повсюду, вдруг обнаружились случаи воровства. К празднику амнистировали некоторые подростковые колонии, и ребята начали безобразничать. Их быстро отловили и отправили на производственное перевоспитание под ответственность партийных и профсоюзных организаций. Нас это настолько поразило, что в квартире все стали вспоминать беспризорников гражданской войны, кто-то вспомнил, как его обворовали возле ГУМа.

Да у нас-то и брать было нечего. Только карточки, но кто бы их стал брать с собой на гулянку ― посмотреть салют, покричать, порадоваться, или среди людей поплакать, кому пришла похоронка.

Карточки терять случалось. Их не восстанавливали, но выдавали на время иждивенческую или кормили на предприятии. В любом случае, человека не оставляли. Карточку берегли пуще глаза, а чтобы из квартиры украли ― такого не бывало.

 

Карточки

Карточки были четырёх типов. Первый ― для детей до 11 лет. Второй ― для рабочих и служащих. Третий ― для оборонных предприятий. Эти получали 800 г хлеба ― вдвое против обычных. Моя категория была ― иждивенцы, дети, домохозяйки и пенсионеры, которых, кстати, было очень мало в моём детстве. При царе не заживались. Мои предки все «убирались» в 40 с небольшим.

По моей карточке можно было получить 400 г хлеба. В дополнение к этому с 19 октября 1941 года, когда Москва перешла на осадное положение и с продуктами стало трудно, совсем маленьким стали давать так называемое «суфле». Эту искусственную смесь молочного образца получали на дополнительные талоны к детской карточке. Мне поручали брать «суфле» для маленькой соседки. Отовариваться можно было только в прикреплённых продуктовом и ближайшей булочной. А с детскими приходилось мотаться на улицу Горького.

Но в 42-м по этой злосчастной иждивенческой карточке уже ничего, кроме хлеба, не давали.

Талоны и карточки 1942 года на мясо и мясопродукты (II категории), рыбу
и рыбопродукты, керосин для жителей Москвы. Александр Устинов. FotoSoyuz

Такая ситуация с продовольствием продолжалась достаточно долго. Карточки отменили только в 47-м году, поэтому я работала до самого поступления в университет. Ещё на первом-то курсе мы очень изумлялись тому, что талончики надо было сдавать только на первое и второе, обед, а хлеб (хлеб!) ставили на подносе посреди столика. Это было изумительно! Мы мазали его горчицей, её тоже ставили, и слегка стесняясь, старались этот лишний кусочек слопать. Потому что хотя уже открылись коммерческие магазины, в которых можно было купить продукты по дорогой цене, хлеба там не продавали. Хлеб ― по карточкам.

 

«Граждане, вы не дети»

Летом дети школьного возраста в городе ещё оставались. Но потом приказом главкома провели вторую эвакуацию. И если в первую дети уезжали с родителями, то во вторую ― без семьи. Мы не поехали, и никаких санкций за это не последовало. Но вызвали и сказали, что тогда надо быть организованным и что-то делать. 1 сентября 1941 года я собралась в школу. Но оказалось, что с января 1942 года будут организованы консультации для выпускных 7-х и 10-х классов, а других занятий не будет. Учителя либо эвакуировались, либо были на оборонительных работах ― по специальному постановлению ГКО. И вот мы ― с 1-го по 5-й класс, в котором я была, и 8-е, 9-е классы ―не учились. Была создана система экстернов. Чтобы их сдать, надо получить в районном отделе образования направление и расписание. Затем два часа консультаций и экзамен по всем предметам. И как я за 5-й класс сдала с тройками, так потом и прошла 6-й, 7-й и 8-й классы. Уже ввели аттестат зрелости, и на него сдавала тем же образом. Никто меня не учил. Спасло то, что моя 29-я школа со знаменитой на всю Москву Екатериной Васильевной Мартьяновой во главе была очень сильная, и её начальный этап я окончила хорошо. Кроме того, я много и свободно читала.

Зато политически мы были очень грамотны. Все дети пели:

Жестокая битва в Испании

Не месяц идёт, и не два...

Это самые маленькие, а мы, «большие», уж точно знали, что такое фашизм. Нам настойчиво рассказывали по радио, что с западными державами никак не договориться. Мы знали о договоре с Германией. Когда он был заключён, от нас туда пошёл хлеб, а от них к нам ― автоматические весы и ещё какая-то дрянь того же рода. Впервые они появились в Торгсине на Смоленской площади, Прежде это был магазин для иностранцев, обычные граждане могли отовариваться только на золотые вещицы. А тут он стал общедоступным, в нём появились весы и ещё машинка, которая резала колбасу тонко-тонко. Мы раньше такого не видели.

Оборона Москвы. Раздача молока на ст. метро "Маяковская". Январь 1942. Аркадий Шайхет

От домкома тут же пришла инструкция: «Граждане, вы не дети, всё должны понимать. Нас оставляют тет-а-тет с Германией. Насколько Германия продвинута по части вооружения и как она управляется с Австро-Венгрией и Чехией, вы в курсе. И вот сейчас мы не должны позволить себе какую-то бестактность, к которой фашистская Германия могла бы придраться. Нам нельзя давать повод для нападения на нас. Потому что мы одни и ещё не успели перевооружиться. У нас вооружение отсталое».

Мы все это хорошо поняли, и родители нам об этом долбачили, и потому сразу после пакта Молотова ― Риббентропа прекратили нашу антифашистскую детскую игру и стали тактичными, как дипломаты. Мы надеялись на договор, и это были не пустые упования. У нас было очень глубокое изучение политграмоты ― в школах, в партийных школах, на предприятиях. И мы все хорошо усвоили ленинскую формулу: «в 17-м году революция вызревала в двух странах, как два цыплёнка под одной скорлупой». Если бы думали, что будет война, кто бы меня на каникулы отпустил!

 

Автомобиль

В плане идеологии государство работало фантастически, и эффект был очевидный. Люди вели себя совершенно иначе, чем сейчас. Например, по окончании стройки Нижегородского автозавода Орджоникидзе выдавал премии лучшим строителям. Бригаду каменщиков премировали легковым автомобилем ― первым с конвейера. И что же? Они обиделись! Сказали, что они «не какие-нибудь баре, и автомобиль не собираются иметь», что дарят его детскому дому, какому подскажут. Я это знаю от своего отца, который до войны на этой стройке работал.

Кино тоже решало задачи идеологии. Кинотеатров и до войны было много, и мы во все ходили. И на углу Оружейного переулка, и на Арбате. Билеты были очень дешёвые, а в кооперативе при Академии Фрунзе ― бесплатные. Торжественные выходы совершались на Новоарбатскую площадь, в «Художественный».

 

Беженцы

Самое страшное, когда через Москву пошли беженцы. Это случилось 18 октября 1941 года. Днём позже объявили осадное положение.

Люди, которые эвакуировались через Москву, входили с запада и шли через Каланчёвку по кольцу «Б» (нынешнее Садовое. ― Прим. ред.). В этот день движение здесь было официально прекращено. На другом кольце, «А» (нынешнее Бульварное. ― Прим. ред.), когда давали электричество, ходил трамвай.

И вот они шли. И везли детишек на саночках, сплошь занимая это широкое пространство. Смотреть на это было ужасно.

Падал снег. Достаточно жидкий, но тем не менее можно было на санках везти ребёнка. Для москвичей это было в порядке вещей. Город не чистили, и автомобилей было немного.

 

Трудовой фронт и дворники-сторожа

К тому времени уже вышел закон, по которому мама не имела права быть настолько бессознательной, чтобы оставаться домохозяйкой. И она поступила на работу. Эта повинность равносильна военной мобилизации. Отказаться от трудового фронта было нельзя. Сначала её отправили рыть окопы на объекты, где работал и папа. Но поскольку у неё был очень тяжёлый тромбофлебит, её взяли в ВОХР (вооруженная охрана) в Дом учёных на Пречистенке. Бригада женщин отвечала за пожарную безопасность.

Зимой в наших переулках всегда было много снега. До войны наш дворник, больной старый человек, колол ломом во дворе слои льда, а мы, ребятишки, по его поручению эти ледышки везли на санках в переулок. Там стояла снеготопка, вода из неё утекала в решетку на проезжей части. Асфальта не было ― она была булыжная, а тротуар выложен плитками примерно 60 на 60. Плитки были каменные, уже не очень ровные, некоторые приподнимались углом. Когда началась реконструкция Москвы, всё заасфальтировали ― и стало ровно.

В войну дворники состояли в домкоме. Как все домкомовские, они тоже были осведомителями и за нами следили. Они хорошо знали, кто в какую квартиру приехал, из какой уехал. Их интересовали не столько дезертиры, сколько агентура. Были случаи, находили заброшенных десантников-диверсантов.

Мы на этот догляд реагировали спокойно. Считается, что жизнь в те годы была сплошной испуг, но мы в страхе не жили. Для нас страшное состояло вот в чём. У нас была теория общественного развития, которую нам преподавали чуть не с детского сада. Это научная теория, а никакая не «пропаганда», я и сейчас так думаю. Согласно ей, классовая борьба ― штука жёсткая, и надо обязательно, если уж нам повезло сделать революцию, ни в коем случае не допустить функционирующих остатков предыдущей формации. Вот это подозрение, что люди работают на предыдущую формацию, как раз и было причиной страха и такого широкого доносительства. Это уже не дворник доносил ― соседи. Особенно это было распространено в сельском хозяйстве. Но там ситуации складывались очень непростые.

Доносительства опасались. Но если человек сидел и вышел, как, например, мой отец, его не обходили стороной. Так было у нас в квартире. А вот, например, когда Юрий Александрович, мой супруг (основатель ВЦИОМ Юрий Левада. ― Прим. ред.), оказался в опале, я очень это заметила. Мне приходилось читать лекции только тогда, когда не являлся другой преподаватель, и по тому предмету, какой придётся. Политэконом не пришёл ― я читаю. А ведь без подготовки читать прилично нельзя. И в тот же день в институте комиссия ― и, конечно, ко мне…

 

Скорая на постном масле

На детский труд смотрели сквозь пальцы, и я попала в бригаду. Мама пыталась меня отбить, говоря, что я предана музыке и должна заниматься. Но ей объяснили, что всё это глупости, потому что у ребёнка есть рот, и рот этот довольно широк, и сама она его не прокормит.

 Оборона Москвы. Пионеры готовятся к химической атаке. Осень 1941. Аркадий Шайхет. FotoSoyuz

Нас разделили на группы ― два мальчика и четыре девочки плюс старичок бригадир, который оказался маляром. Его звали дядя Миша. Трудиться мы должны были не больше шести часов, а фактически работали меньше. Зато потом нас кормили в столовой райкома перловой кашей и даже с постным маслом.

Однажды крытый брезентом грузовичок с красным крестом повёз нас с дядей Мишей на вокзал ― грузить раненых, привезённых с линии обороны. У нас был деревянный пандус, по которому надо было стаскивать раненых на платформу. Некоторые были очень терпеливы, другие кричали.

Надо было изловчиться, чтобы спуск был постепенным. Нас было шесть человек при дяде Мише ― довольно хлипкий народ, по 12–13 лет. Вшестером тащили свою ношу в кузов, где был стеллаж на несколько носилок.

Однажды нам досталось тащить раненых с верхних полок, и это было совершенно непосильно. Но мы перетаскивали, с ужасом. Я впервые увидела, как может война и тяжёлое ранение человека обессилить и сделать похожим на маленького ребёнка. Дальше мы ехали в госпиталь, и там обычно нам помогали взрослые. По норме мы могли ездить два раза в сутки. Это считалось для нас достаточным.

Госпиталь был не один и тот же. Тогда я узнала московские больницы. В последнем месте, куда мы приезжали, нас кормили. И чем дальше, тем хуже. Суп был уже не перловый, а со «шрапнелью». Это остатки муки на складах, которые прилипли к полкам. Их соскребали и сваливали в кругленькие размером с перловку шарики. На бульон шли кости.

 

Зима

Было очень холодно, потому что отопление не включали, электричество тоже. Мама на работе получила бутылочку бензина грамм на 250, для коптилки. В маленькую банку с крышкой наливали бензин, вставляли фитиль из кручёной ткани. Учил этому домком, хотя многие, как моя мама, помнили это ещё с довоенных времён.

Собраний жильцов не было, домкомовские женщины сами ходили по квартирам. Обход был регулярным. Наша соседка по квартире осталась одна в угловой комнате. По последнему эвакуационному плану её дети уехали, муж сидел. Наша домкомовская женщина, которая когда-то была у кого-то горничной, заметила, что ей очень уж плохо: «Вы что, одурели? Вы её хоть в коридор затащите!» Мама сказала: «Там сквозит, она вообще от воспаления лёгких пропадет». ― «Ну в комнату к себе внесите. Мы ей дополнительную буржуйку дадим, но она же топить не в силах». К себе мы её взять не могли: у нас с туберкулезом я и папа. В другой ― из оставшихся обитаемых комнат ― жила семья с маленьким мальчиком, которого боялись заразить. Но потом всё-таки перетащили, потому что в её угловой комнате на внутренней стене был иней.

Дрова ходили брать у Крымского моста. Там выгружали баржу, и мы получали по талонам здоровенные поленья.

 

Почтальон

Смерть в войну не была внезапной. Раньше почтовые ящики не висели в парадном. Приходил наш почтальон-инвалид, звонил в дверь и вручал письмо. В каждую комнату полагалось звонить определённое количество раз. Поскольку наша была первая, то мы давали не один звонок, а один длинный, а другой коротенький. Чтобы было ясно, что это свои, жильцы или знакомые. А почтальон делал один звонок. Это значит ― чужой. А кто к нам чужой может явиться? Почтальон. Он звонил ― и сердце в пятки. А ещё хуже похоронок ― уведомление «Пропал без вести». Плен, дезертирство, расстрел ― могло быть что угодно. Но за погибшего кормильца семья получит пенсию, уважение и другие льготы. А за такое ― ничего. Но эти семьи никто не судил.

 

Инициативы снизу, комитеты сверху

Начинались они так: пусть машинист освоит механику и сам чинит свои паровозы. Пусть население соберёт ненужный инструмент в пользу сельчан, у которых ничего не осталось после оккупации. Пусть граждане соберут тёплые вещи, а потом, когда уже нечего больше собирать, найдут какой-нибудь способ самим произвести тёплую вещь. И многие находили.

Прикрепить учеников к рабочим сразу на предприятие без специальных учебных заведений, послать школьников и дошкольников на уборку урожая ― это всё были почины. До 60 тыс. ребят в Подмосковье убирали урожай в 1941 году. А уж потом это оформлялось законом. А как только выходит закон, тут же появляется комитет, контролирующий исполнение этого закона, и поехал наш Иван за дерьмом на океан! Опять начинается регулирование «сверху».

В числе прочих была инициатива, касавшаяся детей моего возраста. Соответствующий закон, что можно брать в ученичество детей школьного возраста на 6-часовой рабочий день, был принят намного позже. Можно брать в бригаду, можно на предприятие, можно индивидуально, можно в кооперацию, где, скажем, чинят ботинки или ещё что-нибудь. Закон потом вышел, а я начала работать гораздо раньше. После «бригады» я попала в кооператив при Военной академии им. Фрунзе.

Прежде это было ателье для офицерского состава, а когда началась война, его сотрудники в кооперации с соседней прядильной фабрикой организовали производство ткани из ошурков, из остатков шерсти. Раньше они шли в утиль. Теперь их пряли, и не на машине, а вручную в добавочное время по собственной инициативе.

Меня определили на вязание. Нам, детям, шерсть не доверяли, мы работали с хлопчаткой. Из этой рыхлой хлопчатки вязались жилетки для фронта. Меня приняли, хотя по возрасту я никак не отвечала ещё только будущему закону, по которому дети могли работать с 14 лет. Мне было 12, но в кооперативе понимали, что так я получу рабочую карточку. Не с «повышенным» хлебом, как в оборонке, но всё-таки не иждивенческую. Но это было уже после того, как мы пережили самое трудное для меня время.

 

Кровь-морковь

В декабре 41-го года папу привезли с укреплений в тифу. Без памяти. Он там жил безвыездно, что было делом обычным. Две наши соседки по дому ― сёстры, работницы телефонной связи, ―на казарменном положении оказались, и мы их тоже не видели. Другой сосед, отец маленькой девочки, работал на военном заводе и также перестал появляться. Не было времени навестить.

Его жена была занята на швейных работах и донорствовала. Сдавала кровь ― очень много, чтобы прокормить ребенка.

Упаковка и маркировка донорской крови перед отправкой на фронт.
Москва. 1941. ИТАР-ТАСС

Донорские службы были при госпиталях. О них люди узнавали по радио. Там кормили хорошим обедом. Конечно, соседка половину приносила домой дочке. За кровь давали дополнительный талон, по которому можно было получить такую ценную вещь, как союзнический шоколад и 100 г масла. Но проблема в том, что донор должен быть здоров и с высоким гемоглобином. А у нашей соседки он был низкий. И мы знали, что если её накормить морковкой за час до похода в госпиталь, то гемоглобин поднимется и будет держаться примерно часа полтора. Но морковку надо было изыскать, и её изыскивал очень часто домком. Соседка её съедала и через час была в госпитале. Полчаса на процедуру, и, уже пошатываясь, без сил, она возвращалась.

Анализ брали каждый раз. К этому относились очень серьёзно. Но, думаю, какие-то болезни раненые получали. Тогда точных знаний о сложных хронических заболеваниях ещё не было.

А у самой этой женщины с годами развилось очень тяжёлое гипертоническое заболевание.

 

Благодарность

В нашей большой квартире в конце 42-го поселили престарелую мать эвакуированной соседки Удли. До войны она с сыном жила где-то под Днепропетровском. Сын погиб на фронте, его жену угнали в плен, а ребёнка, который оставался при бабке, и её саму спрятали немецкие солдаты. И оба уцелели и дождались прихода Красной армии. Старуха хорошо говорила на идиш, но

иногда делала странные вещи! Ей, конечно, одной в комнате было нехорошо. Она потеряла слишком многое. И вот она приходила на кухню, где было тепло, потому что у нас уже появился газ, который прежде не горел, и мы все старались её подкормить. Кухня была очень большая в бывшей барской квартире ― по стенам восемь столов на восемь семей. И вдруг ей пришло в ум, что она обязана нашу заботу возместить и помочь нам с пропитанием. Пользуясь нашим отсутствием, она могла опустить в кастрюльку с супом совершенно невероятную вещь. Не то чтобы съедобную или, допустим, нож, или вилку, вообще что-нибудь совершенно дикое! Какую-нибудь металлическую подставку под утюг. И тогда она вам скажет с детской улыбкой, что она тоже кое-что положила. Это было так страшно. Страшно!!! Мы перестали с ней знаться. Вещь вынимали, суп, если можно, варили чуть дольше, а если нельзя, приходилось выбросить. Но ни у кого не повернулся язык её ругать. В конце концов, мы установили дежурство. Если варится суп, кто-то обязательно сидит на кухне и разговаривает со старухой. Она сохранила множество воспоминаний ― и дореволюционные и послереволюционные, могла рассказать массу полезного и о рукоделии, и о садовом мастерстве, и о праздниках любой веры. Она все праздники знала ― православные, иудейские, мусульманские. Там, где она жила, наверное, всякой твари было по паре. Мы увлечённо всё это слушали. И видели её приветливую и заискивающую улыбку, с какой она нам сообщала, мол, «я тоже положила, я положила, спасибо большое, мне неловко, вы меня кормите».

 

Одуванчики

Весной 1942 года нас послали на Ботаническую станцию на Яузе с поручением: Совнарком и ГКО выпустили постановление: в Москве будут сажать огороды, гражданам дадут картошку. Её верхушки надо срезать, проращивать, а посадочный материал раздавать людям и объяснять.

Участки выделяли прямо на бульварах ― довольно большие наделы, которые размечали сами. Мы тоже получили на Ленинских Горах. Я с изумлением вспоминаю, что посаженного не воровали, никто не пакостил и не трогал. А ведь туда часто не прибежишь ― с Зубовской-то площади. Участки в черте города, в скверах и во дворах больниц в 1943 году у людей отняли. Наш находился в чистом поле, и мы пользовались им дольше. Урожай полностью оставался у нас, мы не должны были ничего сдавать. Его нужно было только сохранить. В передней было прохладно ― там и хранили. Мы собирали примерно три мешка килограммов по 50. Этого хватало на зиму.

На Ботанической станции нам объяснили про съедобные травы. И крапиву брали, и клевер, и, кому повезёт, щавель. Одуванчиков не брали, хотя я хорошо знала по деревенскому опыту, что одуванчик ― дело великое. Но одуванчик ещё и дело горькое. Прежде чем он взойдёт, его надо плотно прикрывать, тогда листики будут желтоватые и сладкие. Это и есть салат из одуванчиков. А зелёные в рот не возьмешь, надо кипятить долго, а вода не всегда есть, да и греть не на чем.

Крапиву-то мы рвали. Ее только поставишь на огонь, как она тут же перестаёт быть жгучей. И рвали голыми руками, без перчаток. Я и сейчас так рву. Рвать лучше крапиву двудомную, она жжётся мало.

Однажды пришла посылка с непонятными овощами и с инструкцией. Это был топинамбур. Развозили по госпиталям из расчёта 10 клубней на заведение. Семена взошли и вдруг зацвели подсолнухом. Мы опешили, а те, кто знал, что подсолнух не клубнями размножается, и вовсе растерялись. Я помчалась на станцию: «Что такое! Цветут подсолнухи!» Мне отвечают: «Дурная, погляди в инструкцию ― топинамбур так и цветет».

 

Пленные

К концу 42-го предприятия, эвакуированные с оккупированных территорий, уже разместились на Урале и начали давать продукцию. Эти танки шли на фронт через Москву, и мы их видели. После Сталинграда в обратную сторону вели немцев. Колонны занимали всю ширину кольца «Б» и двигались в направлении Крымского моста. Была реальная злоба. Мы же все смотрели киножурналы, их показывали перед каждым сеансом, а это были жуткие картины глазами военных журналистов ― зверства фашистских оккупантов. Во время контрнаступления наши военные операторы стали свидетелями страшных картин уничтожения людей. Когда я шла по тёмным улицам, я людей-то не боялась, а вот эти картины стояли у меня перед глазами.

Крымский мост. Колонна немецких военнопленных. Генералы. 17 июля 1944. Евгений Умнов. FotoSoyuz

Пленные шли по Крымскому мосту (перед войной висячим мостом заменили прежний, на быках), им орали: «Взорвать бы вас на этом мосту, чтоб и духа вашего не было! Ещё корми вас!». В 1941 году ходили слухи, что сразу после того, как наши беженцы прошли через Москву, мост заминировали, чтоб не пустить фашистов. Теперь об этом вспомнили.

Посёлок Сокол строили немцы. Работали очень добросовестно и тщательно, и городок этот комфортабельный. Но приязни к ним всё равно не было.

 

Немецкий

В 30-е немецкий был очень распространён, но потом к нему стали относиться, как к языку врага.

А выучила я его так. Я дружила с девочкой из соседнего двора и ходила туда гулять. Двор был очень хороший, зелёный, в него выходили три жилых корпуса и дом для слепых. Туда являлась старушка-преподавательница. Она жила в арбатских переулках, была обрусевшей немкой. До революции она была гувернанткой, а после занялась репетиторством. Это было в порядке вещей. Коминтерн функционировал, и те из иностранцев, кто мог обучить языку, собирали группы человек по 4–5 и за небольшую плату преподавали. Можно было пристроиться к испанской группе на Гоголевском бульваре, но это далеко, а немецкий почти в нашем дворе. Старушка учила свою группу читать по книжке. Я в группу не входила, за меня не платили, но она никогда меня не отпихивала, и я очень быстро научилась разбирать буквы. Это меня так вдохновило, что я судорожно стала учиться читать по-русски.

 

Елена Фабиановна

В конце 43-го москвичи стали возвращаться из эвакуации. Вернулась Елена Фабиановна Гнесина. Я к ней. Используя каждую свободную минуту, чтобы играть, я ходила к своей первой учительнице, которая у меня была до Елены Фабиановны. Инструмент-то у меня был дома, а очень холодно, всё отопление ― печка-буржуйка. Дров давали мало. В доме ходили в зимнем пальто, дети бегали в валенках без галош. Это уж когда централи построили после войны, стало так тепло, что мы понадевали летние халаты и сарафаны и долго этому изумлялись. Не могли привыкнуть. И вот я шпарила и шпарила у моей учительницы в надежде не потерять форму. И получила жестокий ревмокардит. Играть больше не могла.

И вот я к Елене Фабиановне такая красавица явилась.

Елена Фабиановна Гнесина с её "музыкальными внукам и правнуками". Архив МДМШ имени Гнесиных

Елена Фабиановна расстроилась и отправила меня в Институт курортологии около Собачьей площадки. Диагноз был: «Ну, ручку держать будет, играть не будет». Я, конечно, ещё надеялась. Елена Фабиановна была более трезвым человеком и сказала: «Ну, давай на композиторском попробуем». Я попробовала. Пришла туда, что-то написала, очень плохо, я и сама это поняла. Тогда Елена Фабиановна предложила: «Иди на историю музыки. Это интересно, ты читаешь ноты, можешь писать о музыке». Тогда института Гнесиных ещё не было, и я отправилась в консерваторию. Но услышав, как за дверями играют, поняла, что не выдержу, и собралась на философский факультет. Шёл 1947 год. Факультет этот был новым. Прежде он входил в состав Института философии и литературы, а в 1946 году его перевели в МГУ.

Отделений было три: философия, логика и психология. Меня интересовала философия, но туда брали только фронтовиков и партийцев. Логика меня смущала, казалось чуждой и малопонятной. И я выбрала психологию ― с прицелом в дальнейшем перейти на философию. Это удалось только в конце 4-го курса. Пришлось сдавать большую разницу, зато я окончила МГУ сразу по двум отделениям.

Вот и всё. Отказ от музыки стал для меня ударом. Но это цена, которую я заплатила за счастье быть в московской обороне.

 

Финансы и рынки

Мы все тщательно следили за сводками Совинформбюро. Знали их формулы назубок и абсолютно им доверяли: «Наши войска после длительных упорных боёв оставили...» или «Наши доблестные войска освободили...» Кроме того, всю войну мы непрерывно получали информацию о деньгах. Рассказывали, сколько стоит каждый день сражений, сколько денег собрал такой-то фонд, «образованный по доброй воле граждан СССР», как рассчитывается налог, и т.д. В начале войны ввели налог на бензин и тут же стали объяснять, зачем и какую сумму положено собрать. Если сообщали, что нужны дополнительные вложения, то отчитывались, сколько и почему. К примеру, на таком-то заводе за Уралом большие территории. Они освоены специально на случай войны и эвакуации из районов боёв. Сейчас туда приехал, скажем, Днепродзержинский металлургический завод. Он уже размещён и готов к пуску, но не хватает того-то ― нужны инвестиции, столько-то рублей. Госплан и Наркомфин считают, что это можно сделать за счёт увеличения таких-то налогов. Всё это постоянно обсуждалось и на предприятиях, и по радио.

Выпускались облигации внутреннего займа, и в войну один заём провели. Люди добровольно покупали их и жертвовали, оплачивая целые полки танков и самолётов. Пожертвования компенсировали натурой. Возникло общественное движение ― каждому предприятию своё подсобное хозяйство, чтобы обеспечить работников продуктами. Люди полагали это заботой о себе.

В самом конце войны стали поощрять рабочих деньгами. Но это было уже в 1944–1945 годах, когда бумажек в стране обращалось слишком много. А были ещё и фальшивые купюры, которые изготовляли немцы. Об этом много шумели, но и говорили в открытую, что эмиссия тоже была.

Денежный вопрос был публичным. Помню очень хорошо, что мы, дети, ужасно этому удивлялись. Прежде мы как-то не обращали внимания на деньги. К тому же при карточной системе они ничего не стоили. Когда немцев отбросили от Москвы, в городе открылись рынки. Голодной весной 42-го года на них появилась мороженая картошка, так её ни за какие деньги нельзя было купить! Только сменять. Лучше всего познакомиться с продавцом и спросить, что он возьмёт. Все брали водку. Но её получали по талонам очень ограниченно. Мама ею мне руки массировала. Рынок наш был Усачёвский. Другой ― на Арбате, рядом с кинотеатром «Художественный». Ещё один у Крымского моста, где сейчас ЦДХ. 

 

Прообраз шести соток

Сейчас до самой окружной идёт город, а раньше были сельские дома с огородами. Так вот, их обитатели сумели снять урожай в 41-м году осенью. У москвичей к тому времени тоже были участки, но они их засеяли только весной 42-го, а эти люди выкопали картошку в 41-м. Едоков у них чудовищно убыло ― кого отправили на трудфронт и на фронт, кто-то не вернулся из эвакуации, и картошка оставалась. Однако мало кто сохранил её незамёрзшей.

Если государственное хозяйство по какой-то причине не могло собирать свой урожай, это могли сделать сельчане, половину оставить себе, а половину сдать государству. Сельскохозяйственная вовлеченность была огромная, и с окончанием войны никуда не делась. Когда в 1956 году стали давать садовые участки, Дом учёных, где мама работала в войну, выхлопотал и себе. Люди поняли, что земля и свой натуральный продукт ― это палочка-выручалочка и к тому же удовольствие и радость.

 

Красный стрептоцид

В Москве тогда работало несколько выдающихся врачей, которые начинали ещё до революции и к началу войны были уже в годах. Они были наперечёт, и все к ним стремились. Например, Горгоний Александрович Дилигенский, на всю Москву известный терапевт. Как-то он спас моего отца от плеврита. Прямо дома откачивал из лёгких жидкость. В туберкулёзном отделении у нас работала врач замечательная. У нас вся семья туберкулёзом болела, это было очень распространено. Так бабки в Даниловке меня лечили куриным помётом ― и весьма благополучно.

Лекарств не хватало, и всех подряд пользовали красным стрептоцидом. А спустя пару лет его вдруг изъяли, объявив, что он канцерогенный. Одна из моих соседок умерла от рака в 45 лет. В войну она была малышом, заболела скарлатиной, и ей прописали красный стрептоцид. Уже в наши дни распространение рака связали с неимоверно широким использованием этого средства.

 

Вечер Победы

Объявили салют, и мы обязательно хотели смотреть его на Красной площади, но не добежали ― начался раньше. Народ прибывал со всех сторон, и это было необыкновенное переживание. Война вторглась в жизнь каждой семьи, и всё изменилось ― планы, цели, судьба.

9 мая 1945 года. Москва. Красная площадь

С детьми было то же самое, не только с теми, кто потерял родителей. Из нашей компании в вязальной каптёрке только одна девочка ― та, что помогла мне туда устроиться, ― вернулась в школу и её окончила. Её отец был высокопоставленный военный. Остальные ещё в 44-м переметнулись в ремесленное училище. Закон 1942 года об учениках на предприятии позволил 12-летним подросткам встать за станок. Так они там и остались. Ботинки на ближайшие 20 лет становились ценностью. Завод давал возможность заработать на ботинки. То же на пошивочных предприятиях, хлебозаводах. Всегда можно унести бракованную буханку домой. По окончании войны это уже разрешали. Буханку ― а больше не взяли бы сами. До середины 1950-х не было «несунов».

Мальчишки становились квалифицированными слесарями, токарями и уже не помышляли о вузах.

Работа на заводе была престижной, да ещё кормила семью. Отцы и старшие братья вернулись инвалидами или не вернулись вовсе. На этих мальчишек оставались братья, сёстры, не первой молодости мать, может быть, жена брата с ребёнком на руках.

Тогда вузы начали открывать филиалы на предприятиях и очень настойчиво предлагать образование. Такое высшее получила моя младшая соседка. Я сама, не имея возможности устроиться из-за опалы Юрия Александровича, преподавала философию в геологической разведке. Студенты ― большей частью отслужившие мужчины, иногда с семьей ― совершенно не интересовались философией. Так вот, я точно скажу, что администрация и министерство вербовали их силой. Говорили, мол, ты оттрубил на шахте или в разведке 10 лет, 5 лет ― бригадиром, пора стать мастером. Это инженерная должность, без диплома её не получить, и твоё место займёт тот, кому родители обеспечили диплом. И ребята ехали учиться. Я знаю, как им трудно было, но они старались. Предприятия побогаче открывали свои филиалы на местах. Геологи этого делать не могли, и их тащили в Москву.

 

Копеечка

В 1945–1946 годах городские власти занялись благоустройством. Заборы деревянные снесли полностью, облагородили придомовую территорию. Открылась зелень, газоны, и это все было очень симпатично. При Хрущёве потёк ручеек из стран «народных демократий». В значительной мере из Германии пошла контрибуция. Ширпотреб, который нам казался лучше, чем местное. Нейлоновые рубашки мы поставили выше льняных, болонью выше коверкота и шерсти. Всем вдруг страшно понравилось всё синтетическое и «не наше». Капрон предпочитали фильдеперсу. Мы-то носили натуральное, у меня до сих пор целы мамины чулки, купленные у Мюра и Мерилиза. Но то было «наше» и уже поэтому потеряло цену.

Росло потребление, росла денежная масса. Обнаружилось, что инженеры получают меньше, чем квалифицированные рабочие, и зарплаты стали приводить в соответствие. Мой отец до войны служил на Нижегородском заводе. Рабочие американской компании, ставившей этот завод, отоваривались в специально открытом для них магазине, где продавались недоступные сливочное масло и маргарин. Их жены предпочитали маргарин «гадости, которая руками выдоена от немытой коровы».

До середины 1950-х население в основном находилось в состоянии приспособления к мирным делам. Люди везде требовались, их не хватало. Деревенским разрешили ехать в город. Теперь, отслужив в армии, человек получал право выбирать место работы. Школа внушала, что город ― это цивилизация, а место, где он живет, ― отсталая культура. И это не было побочным эффектом среднего образования. К сожалению, это делалось специально. Всё это страшным образом сказалось на жизни села. Когда Столыпин приступил к реформе, одной из его первых задач было разрушить деревенскую общину. В школьной хрестоматии 1913 года был рассказ Гаршина о мальчишке-безотцовщине. Мать устраивает его на спичечную фабрику, где он впервые получает деньги. В крестьянстве, надо сказать, деньги многого стоят. Мой дед говорил отцу: «Береги, сынок, копеечку. Она дорого достается». Гаршин совершенно отчётливо симпатизирует мальчику-пролетарию, который, разжившись копеечкой, стал человеком. А он всего-навсего макает лучинки в серу. Вот и весь его труд. Очень он, конечно, от такого умнеет. Но об этом Гаршин не пишет. Он свято верит, что заплёванный мальчишка действительно выбрался в люди.

И у нас считалось, что внутри колхоза живёт отсталая деревенская община. Это её стремление к самоуправлению нарушало властную вертикаль, да что там ― сам план! Что это за гадание такое по весне ― на Евдокию-свистунью сеять капусту, или по директиве из области? Но и ломать это, подобно Столыпину, не спешили. Сделали социалистическую революцию и стали ждать, когда внутри крестьянского феодального способа производства сам собой, минуя капитализм, вырастет социалистический строй. А он не рос. А у нас ведь раз не растёт, значит, мало командуем. Команду включили. Команда ликвидировала крестьянство как класс ― и остался у нас мальчик со спичками и копеечкой. Первоначальное накопление капитала. Стал складываться новый способ производства ― капиталистический. Он сложился, вот, пожалуйста. Но такого шага назад я даже в истории не знаю. Случаи гибели цивилизации при господстве денег ― это знаю. Европа так развивалась, а до неё греки, персы, византийцы, римляне. И ведь что самое обидное? Цивилизации эти умирали на макушке. Не так, как я умру, старея, слабея, глупея, а на вершине. Товаров, денег больше, чем когда бы то ни было, культура процветает. И вдруг нет её, и народа не осталось. Народов-то этих нет ― вымерли! Вот это и называется гибелью цивилизации. Все канули ― и сейчас мы в такой ситуации. Но ничего не поделаешь. Кто думать не хочет, тот уйдёт.

См. также
Все материалы Культпросвета