Показать меню
Дом Пашкова
Крокодилы, или Русские литераторы на рандеву
Игорь Князев. Ф. М. Достоевский. 2012

Крокодилы, или Русские литераторы на рандеву

О Достоевском, Писареве, Чернышевском и сыщике Путилине. Исправленному верить

25 мая 2016 Константин Богомолов

Автор этой рубрики имеет давнюю склонность внедряться туда, где, по его мнению, некая яркая история не до конца разыграна; либо где исторические и документальные источники в какой-то ответственный момент замолкают или не договаривают. Автору далеко до тыняновской смелости начинать там, где кончается документ. Тем не менее к предлагаемой формуле "Исправленному верить…"  читатель волен, при желании, добавить вопросительный знак.

Для уральского патриота река Исеть в пределах Екатеринбурга представляет обидное зрелище. Мало того, что в здешней городской черте, меж прудами, она особенно узка и мелководна, она ещё и несносно грязна. Потухшие утюги, дырявые кастрюли, драные сапоги ― все, чего не носит больше земля, несут эти мутные воды. И одинокие рыболовы, сидящие на кургузых берегах, вызывают едва не жалость: приличной рыбы здесь не водится, а тех ершей, что имеют мужество завестись, не пожелаешь и коту врага. 

Тем удивительнее была новость, пришедшая на самом исходе нынешнего лета: в Исети обнаружен крокодил. Этот крокодил смахивал бы на очередную утку, когда бы не попал в мобильные объективы случайных прохожих. Вот он вразвалку движется к берегу прямо в виду городского цирка. В последний момент останавливается, словно не веря вытаращенным глазам своим (расстояние до другого берега ― полтора крокодила), но затем суется в воду и уплывает вверх по течению. Новость на ближайшие дни стала главной. Официальные органы подтвердили достоверность информации. Первым делом сочли, что крокодил утёк из цирка, но последний решительно отверг эту гипотезу. Не признал в крокодиле своего узника и зоопарк, ограничившись лишь учёной справкой: это, судя по видеокартинке, типичный нильский крокодил. Что пресекло споры о породе, но не внесло ясности в тот вопрос, какого черта нильский стал исетским.

Граблями по воде

Новость между тем едва поспевала за крокодилом. Вот он показал свой хвост в Верхисетском пруду, вот его несытый зуб щёлкнул в районе Палкино. Он шел все выше и выше по течению, к истоку реки. Туда, где держат дачу мои коллеги и товарищи Андрей Ильенков и Надежда Колтышева, супруги-литераторы. Меня издавна умиляла их привычка плавать по Исети на резиновом надувном судёнышке. Исеть в тех местах несравненно изящнее и свежее, нежели в городских пределах, и плавание по ней есть род идиллии. Правда, Надежда панически боится рептилий, и порой ей кажется, что если не за той, то за этой корягой притаилась водоплавающая тварь. Но Ильенков всякий раз терпеливо уверяет её, что, не считая юркого и безопасного ужа, встреча с опасной рептилией в Исети чудовищно невероятна.

И вот теперь, следя за крокодиловым маршрутом, я вдруг ясно понял, что должен позвонить. На том конце несуществующего провода трубку взял Ильенков. Я самым непринужденным голосом справился, не на даче ли они случайно проводят этот прекрасный солнечный день. Ильенков столь же непринужденно подтвердил мою догадку. Надо ли говорить, каков был мой второй вопрос? Ответ заключался в том, что, да, чета сейчас плавает по Исети в своей резиновой семейной лодке. Ильенков давно привык к моей манере вычурно шутить, поэтому легко согласился с моим утверждением, что к их плавучему семейному гнезду движется нильский крокодил. Но у Надежды острее развито чувство той грани, где кончается шутка и начинается жизнь (возможно, это как-то связано с тем, что она драматург, тогда как её суженый ― поэт, прозаик и снова поэт). "На этот раз Богомолов не шутит", ― твердо сказала она. "Десять лет он с нами шутил, а вот сейчас не шутит?" ― ехидно заметил Андрей. Но Надежда была непреклонна в своем требовании тотчас причаливать к берегу. И когда, как ей показалось, в камышах мелькнуло и булькнуло что-то крупное, продолговатое, она окончательно поняла, что шутки кончились, и решительно вырвала весла у недоверчивого супруга. В китайской резиновой лодке не следует делать таких русских семейных сцен ― впрочем, Исеть неглубока, так что супругам не пришлось долго барахтаться в воде, после того как лодка перевернулась. Всю дорогу до дому Надежда непроизвольно дрыгала мокрой босой ногой: ей казалось, что крокодил стиснул зубы на ее голени.

Кончился вечер тем, что взволнованная Надежда хватила ищущего объясниться Ильенкова непросохшим веслом по безволосому темени и ушла в свою горницу.

― После этого я всю ночь читал Писарева, ― грустно сообщил мне Андрей на другой день.

Здесь необходимо отступление. Ильенков ― тот читатель, какого уже нет. Этим летом они с Надеждой гостили у меня на даче. Укладывая их спать в гостевом домике, я шутливо кивнул на книжную полку, где особенно выделялся размерами один том. Это "Избранное" Григоровича Ильенков начинал было года три назад в прошлый свой приезд. Начал и бросил, увлекшись в ту ночь другой раскрытой книгой. Я предположил, что теперь-то он не преминет продолжить знакомство с забытым классиком. Утром, на заре, я вышел из дому по какой-то минутной надобности. И застал в саду Ильенкова с Григоровичем: первый всю ночь читал последнего при свете керосинки. За ночь Ильенков одолел весь том, не только "Антона-Горемыку", "Гуттаперчевого мальчика" и прочую, прочую повесть, но и четырехсотстраничный роман "Переселенцы", который, достоверно известно, за последние сто лет не читал ни один человек на Земле.

И вот теперь ночь с Писаревым. Почему Писарев, этого Ильенков не мог толком объяснить. "Писарев сам прыгнул в руки".

Я люблю находить и распутывать разные такие узелки и цепочки. Григорович ― это, в общем, понятно. Ильенков вечно куда-то переезжает, запутавшись в своих и чужих квартирах, коттеджах и садовых участках, ― вот и "Переселенцы". Он с детства грезил о цирке и хотел однажды бежать с заезжими акробатами, вот вам и гуттаперчевые мальчики в глазах. Но тут… Где Писарев ― и где крокодил. Ну да, наши литераторы, упавши за борт, испытали опасность утонуть (пускай ввиду Исети и гипотетическую). Писарев же ― первый утонувший русский литератор (до него пробовал Тургенев, но, по счастью, не составил компанию Байрону и Шелли). И все же ― вилами, граблями по воде писаны такие связи. Нужно идти от истоков. Ab ovo ― от яйца. От крокодилова яйца.

 

Радостный пашквиль

 

Михаил Бычков. Иллюстрация к рассказу Достоевского "Крокодил. Необыкновенная история, или пассаж в Пассаже". 2008
 

В 60-е годы XIX века Россия жила бурно и стремительно. Реформы, падение крепостного права, оттепель, шестидесятники первого призыва, брожение умов, нигилисты, репрессии, контрреформы... Кажется, тем и жили. Но повседневная столичная жизнь разом и беднее, и богаче ― в 64-м году некий немец привез в Петербург крокодила и показывал его за деньги в Пассаже. Петербургская публика так и валила смотреть на чудовище. Сходил и Достоевский. И придумал написать "литературную шалость". В начале 65-го года Достоевский напечатал "Крокодила" в своем журнале "Эпоха". Герой "Крокодила" приходит поглазеть на диковину, но по дурости заглядывает в пасть и оказывается проглоченным. Вскоре он находит немало выгод в своём новом положении и начинает в чреве крокодила бурную деятельность по переустройству мира. Наметанный глаз столичного читателя без труда считывал шалость за шалостью. В рассуждениях проглоченного героя пародировался то Писарев, то его вислоухий единомышленник и коллега по "Русскому слову" Варфоломей Зайцев, то авторы певучего "Голоса" (не путать с нынешним телепроектом). И конечно, когда Семен Матвеевич из чрева сообщает, что теперь изобретет свою теорию новых экономических отношений и станет новым Фурье, все понимают, что автор метит в роман "Что делать?", запрещенный тотчас после публикации, зачитанный в столице до дыр, да и в любой российской дыре уже изученный со столичным рвением. Не каждый в тот момент решится пускать стрелы в роман "Что делать?", ибо автор его недавно отбыл на русско-китайскую границу для прохождения каторги с последующей вечной ссылкой в Сибирь... Русская литература носит траур по невинно осуждённому Чернышевскому, ― скажет в эти дни писатель А.К. Толстой товарищу своих детских игр Александру II.

Впрочем, литературная полемика — это можно и при таких обстоятельствах. Но вот появляется и крепнет мнение, что Достоевский на сей раз не просто перегнул полемическую палку, но совершил чудовищную вещь. Ведь герой, проглоченный тупым чудовищем и нашедший рабочий свой кабинет во чреве, чревовещающий, ― это кто? Разумеется, Чернышевский. А жена, которая расцветает в отсутствии мужа и в присутствии других мужчин и категорически не желает идти вслед за супругом на каторгу… нет, во чрево крокодила? Разве это не Ольга Сократовна? Гнусная аллегория, в которой осмеяна жизнь и судьба главного мученика эпохи. Подло, очень подло.

Достоевский между тем оставляет эти подозрения без всякого ответа, чем только укрепляет общественную догадку. Вообще-то ему не до того ― как раз на номере с "Крокодилом" скончался за неимением подписчиков его журнал "Эпоха". У Достоевского недавно умер брат, и теперь на нем и долги, и семья брата, и хлопоты по ликвидации журнала. Его преследуют кредиторы. Он ответит только через восемь лет в "Дневнике писателя": Значит, предположим, что я, сам бывший ссыльный и каторжный, обрадовался ссылке другого "несчастного"; мало того, ― написал на этот случай радостный пашквиль...

Ничего ужаснее для репутации и придумать нельзя. Но именно так и подумали. Тем более что иные знали: в мае 62-го года, когда в Петербурге начались вдруг свирепые пожары и многие решили: вот оно, началось, клюнул огненный петух русской революции, Достоевский прибежал на Большую Московскую, в квартиру Чернышевского, и умолял хозяина потушить сей мировой пожар. Чернышевский был неприветлив с Достоевским: с чего тот пришел к нему? Понятно, с чего, на тот момент уже пол-Петербурга было уверено, что Чернышевский и есть вождь всех нигилистов. Чернышевский, когда намекали и подмигивали, решительно опровергал, но все же знали: он конспиратор нового типа, какому нет равных. Так полагал и Достоевский. Он, как и все, ошибался, но ошибся и подозрительный Чернышевский, расценив визит Достоевского едва ли не как неуклюжую провокацию. Увы, в глазах прогрессивной общественности, быстрой на вердикты, Достоевский мог сойти не только за ретрограда, но и за примитивного агента охранки. Он как бы подходил на эту роль: нервный, вечно нуждающийся литератор с тяжелой судьбой, во время своей каторги и ссылки покаянно бьющий челом правительству. И услышанный властью: ссылку смягчили, сроки скостили, жить в столицах разрешили, за границу отпустили… 

Разумеется, никто не подсылал Достоевского. Литератора, который давно был вхож в дом Чернышевского и вскоре станет вхож в чертоги Третьего отделения, звали тише и иначе. И в этот момент он уже сидел в Петропавловской крепости.

По ком звонит колокол

Шестьдесят второй год выдался для жандармов урожайным. Бунтовщиков брали гроздьями. Но самый крупный плод висел под носом и никак не падал. Чернышевский, хоть и вечно замаранный чернилами, был чист. Агенты шлялись за ним неотступно, порой наступая ему на пятки, но ахиллесова его пята никак не оголялась. В окнах дома напротив вечно торчали жильцы, не спускавшие глаз с его кабинета. Вслепую. В самой квартире рылась в бумагах прислуга. И тоже без толку, хотя, как сказать… По этой части глубже всех нырнул главный набоковский герой, Годунов-Чердынцев. Он обнаружил, что сдобную кухарку, подкупленную полицией, звали Музой. Но берлинские источники, доступные и автору, и герою "Дара", не дали ей мало-мальской роли. Между тем вот она ― роль. Ищейка из Музы была никудышная, вечно она оставляла следы своих кухонных пальцев на бумагах, на книжных корешках, на дагеротипах. Вопреки расхожему мнению, её хозяин не был чужд вспышкам озорства. Однажды быстро что-то нарисовал на разлинованном листе, снизу что-то черкнул в пару строк, лист сложил вчетверо. Надписал: "Строго секретно". Воткнул восклицательный знак, кинул лист на пол, под ножку резного бюро. Быстро вышел из квартиры, миновал двор, сел на извозчика, был таков. Муза не замедлила явиться, мышью метнулась к мусорной корзине. Мусор, мусор, мусор… скосила глаз. Взяла с полу. Грамоте почти не учена, но два слова и один восклицательный знак нам, Музам, по зубам. Вскоре была в большом доме на Фонтанке, у Цепного моста, где царит Третье отделение. Приняли сразу. Лист развернули. Никак попался, голубчик! Что это? На рисунке Муза дана со спины, впрочем, бери ниже. Склонилась над мусорной корзиной, поза ― туши свет. Из дверного проема смотрит на нее он, в своем сюртуке, руки в брюки. И стишок: Ах, покрыть бы эту Музу, сносу б не было союзу! Шутник вы, господин Чернышевский. А ты, Муза, возвращайся, серьезное, серьезное ищи!

Больше было не до шуток. Главаря нужно было брать. Помощь пришла, откуда совсем не ждали. В Лондоне отмечают пятилетие "Колокола". И Герцен, забыв осторожность, прилюдно передает корреспонденцию в Россию. Людей немного, человек так двадцать, но среди них, разумеется, есть и агент российских спецслужб. Сей Перетц (это его фамилия) тотчас сигнализирует в Питер. Его колокольчик услышан, и неделю спустя, 6 июля, письма из Лондона там, где и положено им быть, ― в Третьем отделении. И в этих письмах есть заветное имя. 7 июля Чернышевского арестовывают и везут в Секретный дом Алексеевского равелина.

Переварить добычу

Хотя Алексеевский равелин и внутри Петропавловской крепости, он вне её регламента. Отчасти как Ватикан при Риме ― и здесь, да не здесь. Только вместо папы и курии тут правит Третье отделение. В Алексеевском равелине двадцать одиночных камер, покоев, как называют их в местных рапортах.

 

Евгений Горовых. Н. Г. Чернышевский пишет роман 'Что делать". 1953
 

К моменту, когда привозят Чернышевского, тут всего один "покойный" ― Михаил Бейдеман: в равелине он проведет 20 лет без суда, забудет свое имя ― история его невероятна, но это другая история. За считанные дни почти все покои заполнятся арестованными по делу о сношениях с лондонскими пропагандистами. Чернышевскому достался нумер четырнадцатый. За долгие годы в этом нумере много кто останавливался, в том числе, возможно, и будущий автор "Крокодила". Но тому крокодилу, который поглотил, наконец, Чернышевского, новая забота: как теперь эту добычу переварить. С остальными все в той или иной мере понятно, с остальными, но не с ним.

На первый допрос его вызовут только через четыре месяца. Все это время Чернышевский спокоен. Его, полагает он, выпустят не сегодня завтра. Потому что ведь ничего на него нет. Нет даже никакого письма как такового. Есть всего лишь приписка рукой Герцена в письме, адресованном Серно-Соловьевичу. Вот она: Мы готовы издавать Совр. здесь с Черныш. или в Женеве ― печатать предложение об этом? Это значит, что Герцен изъявляет желание печатать только что приостановленный российским правительством журнал "Современник". Печатать совместно с Чернышевским. Но кто сказал, что готов Чернышевский, которому из Лондона вообще никто не писал? Вот и сам Чернышевский пишет объяснения, не покладая рук. Аргументов у него много. Один из них: всем известно, что я терпеть не могу ни Герцена, ни Огарева. Другой: мои доходы в позапрошлом году ― 10 тысяч, в прошлом году ― 12 тысяч, в нынешнем, когда бы не арест, всё шло к 15 тысячам. Разве может такой состоятельный человек желать перемены вещей и звать к свержению строя?

Но Следственная комиссия полагает, что может. Помимо фитюльки Герцена, есть у нее и козырь. Прокламация "Барским крестьянам от их доброжелателей поклон". Это уже серьезный документ, хотя и он полноценного призыва к топору не содержит. Содержит зато множественные похвалы Западу и его свободам («А вот ещё в чем у них воля. Пачпортов нет: каждый ступай, куда хочет», и т.д.) Но как объяснить малограмотному крестьянину, что такое ограниченная конституционная монархия или, допустим, институт президентства? Да очень просто:

А чуть что стал царь супротив народа делать, ну так и скажут ему: ты царь, над нами уж не будь царем… иди ты с богом, куда, сам знаешь, от нас подальше. /…/ Ну, царь и пойдет от них…» Но бывает и еще лучше, как вот у народа, "который американцами зовется", у них там царь "на срок выбирается и царем не зовется, а просто зовется народным старостою, а по-ихнему, по-иностранному, президентом.

За такое смело можно отправлять на каторгу и вечное поселение, тут у Следственной комиссии сомнений нет. Но у нее нет и ни малейших доказательств, что прокламация вышла из-под руки Чернышевского. И здесь на сцену выходит тот, другой литератор, который уже сидит в Петропавловской крепости. Его зовут Всеволод Костомаров, он отставной кавалерист, действующий поэт-переводчик и, как ему стукнуло в голову, будущий революционер. Он и должен был печатать прокламацию "К барским крестьянам" в своей московской домашней типографии. Но попался и теперь готов искупить вину своими чистосердечными признаниями. Третье отделение не может не радовать этот чистый порыв. Но беда в том, что и Костомаров не в силах дать никаких крепких улик против Чернышевского.  Он, конечно, уверен, что это Чернышевский писал прокламацию. Ну, так и они уверены. Только этого мало. И тут появляется еще один человек, не чуждый литературе, с какого бока не посмотри. Иван Дмитриевич Путилин, легендарный сыщик, русский ответ Нату Пинкертону, Шерлоку Холмсу и проч. Таким он предстанет в начале XX века в серии рассказов Романа Доброго, которые будут читать по всей России. Но прежде чем стать чужим персонажем, Путилин и сам издаст книгу о своем пути, с пронзительным заголовком "Сорок лет среди грабителей и убийц". После революции о нем позабудут, но в конце XX века его блестяще воскресит писатель Леонид Юзефович, написавший о начальнике Петербургской сыскной полиции романную трилогию, ныне экранизированную.

Ни сам Путилин, ни авторы, сделавшие его своим (и национальным) героем, не ставили акцента на той службе, которую нес Иван Дмитриевич, прежде чем возглавил петербургский сыск. Служба эта была не из тех, которой слагают гимны. В молодые годы, уже снискав репутацию хваткого сыщика, он был сотрудником Третьего отделения — и оказал конторе неоценимые услуги в деле Чернышевского. Позже он славился не только числом пойманных грабителей и убийц, но и своим умением входить в контакт с изобличенными преступниками, делал это как-то запросто, естественно, умел обрисовать все выгоды сотрудничества со следствием, умел и показать направление, в котором должно двигаться это сотрудничество.

Костомаров улавливал с полуслова. У него, увы, не осталось ни одной дельной записки от Чернышевского. А ведь могли бы быть! Так почему бы не восполнить пробел, тем более что природа помимо склонности к сочинительству наделила и смежным талантом: подделывать чужие почерки. В деле Чернышевского основными и, по сути, единственными уликами стали поддельные записки и письма, изготовленные самим следствием. Эпистолярный роман Костомарова с вымышленными адресатами, с Третьим отделением и лично с Путилиным достоин своего отдельного романа. А нам пора вспомнить о другом герое этой истории, который, сыграв одну из главных ролей, почти не оставил в этой истории следа. 

Удом называется...

Двадцатидвухлетний Дмитрий Писарев был арестован пятью днями раньше, чем Чернышевский. (Изящный, изящный до безобразия, штрих тут в том, что приехал за ним, будущим главным ниспровергателем Пушкина, объявившим «наше все» покойником, жандармский полковник Ракеев, который четверть века назад сопровождал тело Пушкина в Святогорский монастырь. Ракеев, собственно, Пушкина и хоронил. Чернышевского арестует он же.)

Поместили Писарева в один из бастионов Петропавловской крепости. В Секретный дом Алексеевского равелина прятать его нужды не было ― с ним-то все было ясно, никакие добавочные улики были не нужны. Другое дело, что он сумел удивить жандармов. Много нынче развелось молодых наглецов, но тут уже даже не наглость, тут что-то особенное. Осерчав на то, что правительство принимает активные и нечистоплотные меры по дискредитации Герцена, Писарев, уже известный в Петербурге критик и публицист, пишет энергичный памфлет. Примирения нет. На стороне правительства стоят только негодяи, подкупленные теми деньгами, которые обманом и насилием выжимаются из бедного народа /.../ Династия Романовых и петербургская бюрократия должны погибнуть /.../ То, что мертво и гнило, должно само собою свалиться в могилу; нам останется только дать им последний толчок и забросать грязью их смердящие трупы. Самое поразительное, что он и не думает скрывать своего авторства, он собирается напечатать это в подцензурной столичной периодике. И он удивлен, когда это не только не печатают и не достают из кассы гонорар, но арестовывают автора.

Удивление же Третьего отделения убавилось, когда здесь выяснили, что Писарев не раз был замечен в разных странных выходках. И он довольно коротко знаком с заведениями для душевнобольных, не так давно провел в лечебнице четыре месяца, где его пытались избавить от мании преследования на почве утраты веры в бессмертие души. В отличие от торопливой психиатрии, Третье отделение не надеется привести пациента в чувство за считанные месяцы. В запасе у Писарева тюремные годы. Но порядки в это время в Петропавловке небывало мягкие (ни до, ни после так вольготно тут не было и не будет). И Писарев не знает отказа ни в книгах, ни в бумаге, ни в чернилах. Сиди, читай, пиши, только не называй царствующий дом смердящими трупами и не пытайся спихнуть эти трупы в могилу.

Писарев сидит и пишет. Почти все написанное благополучно печатает. И все же одиночка Петропавловки ― не лучший рабочий кабинет для утратившего веру в бессмертие души. И нервы не выдерживают, выскакивают из своих нервных клеток. Писарев все чаще не в себе. Иногда не в себе буквально. В такие минуты разговаривает голосом любимой матушки, обращаясь к сыну Дмитрию. А то ему кажется, что его забыли в чулане редакции "Русского слова", и он просит Варфоломея Зайцева, чтобы тот его отпер. Зимой Писарев время от времени впадает в состояние тихого отрешения, в оцепенение, пограничное с зимней спячкой. Затем наступает весна 63-го года, и он впивается в книжки "Современника". В трех весенних номерах здесь печатается главная ― это ясно с первых же глав ― книга эпохи, роман "Что делать?"

Нигде и никогда Чернышевский не работал столь много, не писал столь обильно, как в глухом каменном мешке Алексеевского равелина. Свой знаменитый роман он написал здесь за сто с небольшим дней. Написал дважды: начерно, особенной своей скорописью, и набело. И как верил в то, что скоро выйдет на свободу, так до последнего не верил, что удастся провести весь караван своего романа сквозь игольное ушко цензуры. Но вот роман чудом вышел, а автору выхода нет. Обвинение толком не предъявлено, но никто и не думает отпускать. И Чернышевский начинает буянить. Кричит, дергает оконную решетку, ругается, снова дергает решетку. А еще поет. Голос у него вроде бы негромкий, но как запоет, откуда что берется. А то хохочет так оглушительно и сильно, что с ума можно сойти. Ежедневно приходит смотритель равелина майор Удом. Смотрит в глазок, качает головой, отходит. Чернышевский горланит какую-то песню, похоже, что собственного изготовления. Текст непотребен, самое приличное ― припев: …вот что, вот что на Руси удом называется… ― несется вслед майору. Удом ― тугодум, но тут доходит. Песня сочинена для него.

А Чернышевский уже не в силах остановиться. Показное, нарочитое буянство перерастает в стихийное. Сел было писать продолжение романа "Что делать?", но и тут продолжает горланить, петь, хохотать.

Сомнамбула

Следственной же комиссии во главе с князем Голицыным не до смеха. Чернышевский не признал за свое ни одно из подложных писем. Другого от него никто и не ожидал, но вот секретарская комиссия Сената, сличив почерк, большинством голосов вдруг пришла к выводу, что представленные следствием письма не вполне могут быть признаны вышедшими из-под руки литератора Чернышевского. А ведь у Чернышевского есть заступники и покровители на самом верху. Прежде всего ― князь Суворов, военный губернатор Петербурга. При каждой встрече уверяет он Государя, что вернее всего будет выпустить Чернышевского, нежели продолжать ломать эту комедию на глазах всей столицы.

По одному из внутренних дворов Петропавловской крепости идут двое. Управляющий Третьим отделением генерал-майор Потапов теребит своего спутника за рукав. Путилин не любит, когда его трогают, но управляющую руку не скинешь. Потапов говорит о той катастрофе, на пороге которой стоит, возможно, Следственная комиссия. Год титанической работы по делу о возведении литератора Чернышевского в ранг государственного преступника… На кону ― репутация всего Третьего отделения… Если государь решит закрыть дело, последствия могут быть ужасны… Теперь они идут вдоль Трубецкого бастиона. По дворику гуляет одинокий заключенный. Впрочем, гуляет конвоир. Заключенный, сделав шаг-другой, замирает, скрипит гусиным пером по смятому листу серой бумаги, из кармана тюремного халата торчит чернильный тюбик. По одутловатому лицу сочинителя прыгают гримасы. Он мотает головой, словно пытается проснуться, снова делает шаг. Путилин вспоминает модное оперное слово "сомнамбула". От Алексеевского равелина раздается далекий гул, похоже на то, будто затянули свою песнь волжские бурлаки. "Наш опять завыл", ― кивает управляющий в сторону Секретного дома. "А этот кто?" ― Путилин смотрит на заключенного, до которого долетел обрывок песни и который крупно, как-то басом вздрогнув, пытается заткнуть себе ухо свисающим клоком волос. "Писарев. Тот самый, из нигилистов. Сочиняет сейчас, между прочим, труд о романе "Что делать?". Психический, не выносит никаких резких ли, внезапных ли звуков. Вообще говоря, не в себе, не сознает даже, где находится". ― "Вот как?" ― Путилин сам не замечает, как выдирает свой рукав из цепких пальцев начальника и подается вперед. Потапов интересуется ходом мысли подчиненного. Путилин стреляет своими черными маслеными зрачками в Секретный дом. Просит дать ему поразмыслить и доложить позже.

На следующий день комендант крепости Сорокин, получив секретное представление от начальника Третьего отделения князя Долгорукова, секретным же приказом переводит заключенного Писарева на временное поселение в Секретный дом Алексеевского равелина. За час до появления нового жильца в уготованном ему покое глухонемой каменщик вынимает из толстой, в четыре ряда, кладки несколько внутренних кирпичей. Получается род слухового окна, ведущего в соседний четырнадцатый нумер.

Литератор Писарев нервничает от внезапного переезда, впрочем, на новом месте тотчас продолжает писать. Мешает звук капающей где-то воды и с ума сводит жуткий, нечеловеческий голос, который раздается вдруг временами из-за стены. Но сейчас тихо, и нужно торопиться. Грандиозное, небывалое здание романа "Что делать?" требует такого же, вровень, грандиозного отклика. Первым делом отвести все эти мерзкие наветы, разоблачить идиотские нападки. Писарев макает перо. В подтверждение моих слов о так называемом цинизме г-на Чернышевского я приведу здесь самое резкое место его романа. "Сторешников уже несколько недель занимался тем, что воображал себе Верочку в разных позах, и хотелось ему, чтобы эти картины осуществились. Оказалось, что она не осуществит их в звании любовницы, ― ну, пусть осуществляет в звании жены; это все равно, главное дело не звание, а позы…

В этот момент жуткий голос снова явился. Теперь этот голос пел. Слов, как и прежде, не разобрать, но тем было невыносимее. Да и голос ли это, немыслимо думать, что звуки эти исторгает человеческое нутро. Писарев вскочил на стул, затем на стол, хотел стучать, но стучать было некуда, стены убегали от сжатого кулака, и Писарев, подавшись вслед за стеной, рухнул вниз.

Две маленьких двери в стене

Вечером его навестил Путилин. Пришел он и на следующий день. Когда голос принимался выводить свои рулады, Писарев кидается головой в твердую, точно высеченную из камня подушку. Он просит своего гостя Ивана Дмитрича не уходить, вдвоем хотя бы было не так жутко. Он, кажется, принял своего визитера за врача, себя же держит за пациента лечебницы. Путилин совершенно не против, и он, что в редкость для врача, никуда не торопится. Он обещает похлопотать о том, чтобы Писарева вернули обратно, в насиженную тихую палату. Конечно, не дело, когда литератор, чья мысль рождается в тишине и покое, помещен через стену с буйными. "Вы ведь сейчас пишете о господина Чернышевского романе?" ― интересуется Путилин. "Да-да-да, ― лихорадочно подтверждает Писарев. ― Нет сейчас задачи важнее, чем донести до читающей России все величие творения Чернышевского, потому что этот роман ставит всю страну на порог новой эры". Путилин вполне солидарен: "Но хорошо бы в этом труде показать и ту великую роль, которую сыграл сам автор, господин Чернышевский. Ведь есть и другие его труды, которые вышли в свет без имени автора. Взять хотя бы "Барским крестьянам от их доброжелателей поклон", это ведь его пера дело?" "Нельзя сказать, наверное, ― отвечает Писарев, ― сам Николай Гаврилович никогда не подтверждал авторства, насколько известно". "Полно, ― улыбается Путилин, ― мы-то с вами знаем. А читатели ваши знают далеко не все. Вот и просветите их".

"Но разве можно", ― сомневается Писарев. Путилин объясняет, что теперь можно, пока Писарев был изолирован от общественной жизни, времена изменились к лучшему. "Но ведь Николай Гаврилович, кажется, был под стражей", ― вспоминает Писарев. "Уже нет, ― снова улыбается Путилин, ― он теперь в Лондоне, издает журнал совместно с Герценом. Но вскоре должен вернуться в Россию, чтобы возглавить самые смелые общественные начинания. И тем важнее, чтобы к его приезду Россия как можно больше знала о его высоком поприще".

Уходя, Путилин снова обещал похлопотать о том, чтобы Писарев был избавлен от ужасного соседства. Нужно только не мешкая завершить труд о Чернышевском. И если Писарев не против, он завтра снова навестит его и, возможно, даст какие-то советы, как лучше всего осветить роль автора "Что делать?" в недавней общественной жизни

На другой день Путилин, пройдя по коридору, застеленному толстой ковровой дорожкой, прячущей звук шагов, подошел к маленькой железной двери. Надзиратель посторонился, и Путилин, отодвинув полог, заглянул в глазок. Писарев сидел за столом, выкрашенным зеленой краской, и быстро писал, кидая листы на пол. Путилин прильнул к соседней двери. Чернышевский располагался за таким же зеленым столом и так же лихорадочно водил пером по бумаге. Если убрать стену, оба литератора могли бы, чуть подавшись друг к другу, обменяться рукопожатием. У Путилина вдруг побежали мурашки по коже.

― Странное и жуткое зрелище, если вдуматься, ― сказал он тихо, обернувшись к надзирателю, ― в самом секретном каземате империи сидит литератор и пишет против самих основ этой империи. В соседней камере сидит критик и восторженно пишет о трудах этого романиста. Ни тот, ни другой не знает о своем теснейшем соседстве. Мало того, они, сами того не ведая…

― Не могу знать, ― ответил надзиратель.

Подлинный главарь мыслящих людей

Неделю спустя Писарев передал свой труд коменданту крепости Сорокину. Тот по заведенному порядку отослал рукопись в Следственную комиссию. На следующий день князь Долгоруков вручил Александру II показания литератора Писарева. Именно так теперь назывался тот фрагмент статьи, где Писарев приводил несокрушимые доводы в пользу того, что не кто иной, как Чернышевский, автор "Барских крестьян". И даже если другие, получившие широкое хождение прокламации, не писаны им лично, то уж, конечно, им продиктованы либо вдохновлены. Потому что он и есть подлинный главарь всех прогрессивно мыслящих людей, мечтающих о том дне, когда все, что мертво и гнило, свалится, наконец, в могилу.

Комиссия Сената подтвердила подлинность руки Писарева. Александр II больше не возвращался к вопросу о возможном прекращении дела. Сами же "Показания Писарева" в деле больше не фигурировали. Сенат вынес приговор Чернышевскому ― 14 лет каторги и пожизненное поселение в Сибири. Государственный совет утвердил приговор. Царь начертал свое "быть по сем"», срок каторги уменьшив вдвое. Но дальнейшая ссылка в жуткий Вилюйск оказалась хуже каторги.

 

Леонид Щемелев. Гражданская казнь (Н. Г. Чернышевский). 1973
 

Все эти двадцать лет Чернышевский вел себя с поразительным достоинством, хотя и бывал иногда не в себе. Лишь недавно историкам и литературоведам стало окончательно ясно: Чернышевский не имел прямого отношения к революционным прокламациям своего времени. Его новый человек Рахметов однажды переспал с гвоздями, но никого не призывал начинять гвоздями бомбы.

Писарев утонул на Рижском взморье через два года после того, как по амнистии вышел из крепости. Тотчас пошли разговоры, что это был род самоубийства. Но конкретных к тому поводов не обнаружили.

Костомаров, выйдя из заключения и успев издать поэтическую книжку за счет Третьего отделения, вскоре скончался в Мариинской больнице. Уже умирая от саркомы, он принял смертельную дозу морфия. В предсмертной записке он настаивал, что муки совести тут ни при чем, яд кладет конец сугубо физическим его страданиям.

Путилин постарался как можно быстрее закончить службу в Третьем отделении и вскоре возглавил Петербургскую сыскную полицию. Писареву он оказал посмертную услугу, позаботившись о том, чтобы их совместный труд о Чернышевском никогда и нигде не всплывал. Первый вариант статьи Писарева о романе "Что делать?" и о его авторе считается утерянным. Широко известная писаревская статья "Мыслящий пролетариат" будет написана и напечатана годом позже.

Достоевский при жизни так и не смог снять с себя подозрения, что его "Крокодил" был радостным пашквилем.

Крокодил, недавно уплывший вверх по Исети, исчез столь же загадочно, как и появился.

Исеть же, будем откровенны, если смотреть на нее в погожий день, не корчить из себя нигилиста и не слишком приглядываться, не так уж грязна даже и в городской черте меж прудами.

См. также
Три Рима-1

Три Рима-1

Вечный город глазами Николая Гоголя, Павла Муратова и Виктора Сонькина. Сегодня Гоголь

Все материалы Культпросвета