Показать меню
Дом Пашкова
Рельсы и колеса

Рельсы и колеса

Йозеф Рот о Берлине двадцатых: Луна-парк, Глайздрайек и шестидневная велогонка

25 декабря 2013
Австриец Йозеф Рот (1894–1939) известен прежде всего романом "Марш Радецкого", дважды экранизированной и переведенной на миллион языков хроники габсбургской империи.
В начале карьеры Рот работал журналистом в немецких газетах и писал — в тогдашнем духе — вкусные импрессионистические городские очерки. Они составили книгу "Берлин и окрестности", которая выходит сейчас в издательстве Ad Marginem (перевел ее Михаил Рудницкий).
Мы выбрали для публикации на "Культпросвете" три фрагмента: во всех идет речь о вещах, уже исчезнувших с лица земли.
Из первого вы узнаете, как выглядел девяносто лет назад Луна-парк и какие там были неведомые ныне аттракционы (в сегодняшнем Берлине на этом месте, у озера Халензее, нудистский пляж).
Второй посвящен канувшему в Лету чудовищному спортивному состязанию ― шестидневным велогонкам (это как если бы "Динамо" с "Амкаром" начали матч в среду, а закончили в воскресенье).
Герой третьего ― "железнодорожный треугольник", участок земли, на котором пересекалось в начале двадцатого века рекордное количество рельсов, апофеоз индустриальной эстетики. Сейчас на месте треугольника пара последних трамвайных веток и едва застроенный пустырь.
(В переводе не упомянуто оригинальное название этого места ― "Глайздрайек", хотя оно существует в русской литературной традиции; у Пастернака даже есть стишок с таким названием. Но это в скобках.)

 

 

 

Один час в весеннем балагане

Берлинская весна как сезон развлечений (или, как здесь принято говаривать на берлинском французском ― "амюземанда") становится настоящей сенсацией лишь с открытием самой большой балаганной площади, именуемой "Луна-парком", что вздымается сразу за Халензейским мостом этаким апострофом, что поставлен божеством сенсаций в конце аллеи Курфюрстендамм, которая, кажется, сама нескончаемостью своего пробега воплотила томительное обещание сенсаций. Здесь мир развлечений усугублен до абсурда, самый абсурд возведен в гиперболу, а безобидная забава утомляет иной раз почище тяжкой работы. Есть поистине адские машины, на которых с тебя семь потов сойдет, прежде чем ты испытаешь вожделенное удовольствие, этакие пирамиды бессмыслицы, пытающиеся к тому же, так сказать, превзойти собственные вершины. Бездумное веселье достигает здесь карикатурных масштабов. Ну разве не чудно, когда некий солидный господин, возжелав позабавиться, взбирается на "Танцевальную стремянку" и, вскарабкавшись до середины, в полной беспомощности вцепляется в заплясавшие под ним ступеньки, становясь всеобщим посмешищем вместо того, чтобы смеяться самому?!

 

Берлин. Хелензее. Луна-парк. 1920-е. Bundesarchiv

 

Единственная цель этой гротескной машины ― выставить человека, который ей доверился, во всей его трагикомической несообразности. Такова же цель и всех остальных аттракционов. Горе тому, кто по неведению отважится ступить на самый край "Дьявольской карусели". Он, наивный, с благодушной улыбкой входит на круглую площадку. Но тут вдруг раздается сигнал, все прочное становится подвижным, все незыблемое ― шатким, пол под ногами начинает вращаться, одушевленные и неодушевленные тела раскачиваются, сталкиваются, растопыренные руки тщетно ищут, за что бы ухватиться в этом обезумевшем мире неостановимого вращения, ты в отчаянии цепляешься за бортик, но вращается и он, пиджак ближнего летит по кругу, трость, уткнувшись в ненадежную опору, выпадает из трясущейся длани, ветерок ужаса свистит в ушах, отбрасывая тебя на столетия назад ― в дремучую первобытную зависимость от неведомых стихий. Еще никогда стремительность движения так не замедляла ход времени. Все летит ― только время замерло. Вращению все нет и нет конца. Когда же карусель наконец останавливается, человек, не помня себя, забывает и о том, что заплатил вообще-то за удовольствие, а поплатился смертным страхом. Он рад, что еще дешево отделался.

Только взгляните на "Стальное море"! Его металлические валы, не зная устали, катят и катят, где-то внизу, под полом, рычаги и подъемные механизмы заставляют волны вздыматься и опускаться, образуя гребни и впадины. Ты садишься в челн и в простоте душевной уповаешь, что и тебя сейчас подхватит этот плавный, мирный, укачивающий ритм. Не тут-то было! Под тобой уже вскидывается вал ― и не думает опускаться! Ты гребёшь изо всех сил, но тщетно, покуда рядом с тобой искушённый лунапарковый мореход не догадывается могучим толчком просто сдвинуть челн с места. А ведь твоих затрат энергии вполне хватило бы, чтобы выдержать настоящий шторм в открытом море.

Вот кто-то пытается с расстояния разбросать шесть твердых резиновых дисков по круглой площадке так, чтобы покрыть ее полностью, не оставив ни пяди свободного места. Он бросает блин за блином, очень уж ему хочется выиграть часы. Жажда наживы движет его рукой, страх проигрыша эту же руку сдерживает, и между желанием бросить и боязливой дрожью руки, которая оказывается вместилищем жадности и азарта одновременно, мечется его воспаленное сознание. А ведь без всякого труда и в любом киоске он мог бы купить точно такие же «"настоящие швейцарские часы с гарантией", причем за те же деньги.

Изюминка этого аттракциона ― в насмешке над человеческой старательностью. Но вот я вижу в "Посудной лавке" мужчину, который в упоении колошматит чашки и тарелки твердыми мячиками. Он не понимает, что звон осколков только распаляет в нем инстинкт уничтожения, он швыряет и швыряет мячик за мячиком, он не замечает, сколько людей собралось вокруг. А у тех, быть может, впервые открылись глаза, и страшный вопрос ― неужто разрушение и впрямь может стать смыслом жизни? ― застывает у них на губах...

"Франкфуртер цайтунг!, 16.05.1924

 

ХIII Берлинская шестидневная велогонка

К этой секунде неутомимые велогонщики оставили за спиной уже 1300 километров, так никуда и не доехав. А им и не надо никуда доезжать! Они наматывают круги по одной и той же дорожке, имеющей протяженность двести метров и два миллиона метров скуки. Будь у этой дорожки конечный пункт, можно было бы сказать, что в конце её победителя ждет приз, за который стоило шесть дней бороться. Однако конца у дорожки нет, хотя приз участникам тем не менее "светит". Вот такие младенческие мысли проносятся у меня в голове, пока я наблюдаю за ходом гонки. До ее окончания всего какая-нибудь сотня часов. Но если я решу дождаться окончания, моя физиономия уже вскоре уподобится мегафону, через который до публики в этом сумасшедшем доме доводится самая разнообразная информация. Вообще-то странно, что все эти люди все еще выглядят как люди. Им бы впору походить на мегафоны, на вопли трибун, на их дикие восторги, на пивной экстаз, на велосипеды, на слепой кураж гонки, на все это варварство времен упадка. Но столь неодолима в человеке неосознанная тяга оставаться подобием божьим, что даже шестидневная велогонка не в состоянии его видоизменить. Он снова является миру в человеческом обличье, хотя шесть дней подряд мчался на велосипеде или наблюдал, как мчатся другие. Шесть дней бог ждал, прежде чем сотворить человека, дабы тот мог шесть дней гоняться по кругу. Дело явно того стоило.

 

Шестидневная велогонка
Альфред Эйзенштедт 

Сейчас у нас ночь с субботы на воскресенье. Переполненные автобусы катят по улицам в сторону Кайзердамм. Арену охраняет целая сотня полицейских. Перед кассами давка, как... просто не знаю, с чем сравнить, поэтому вынужден сказать: как перед кассами шестидневной велогонки. В восемь вечера мегафон объявляет, что билетов больше не осталось. Иные из несчастливцев просто убиты горем и отходят от касс молча, скорбно понурив головы. Нет силы, способной их утешить. Так, должно быть, выглядят души, перед метафорическими носами которых только что захлопнулись врата рая. Многие возвращаются домой целыми семьями. Мужчины с плачущими детишками на руках. Мужчины, которые и сами вот-вот заплачут. Бог мой, да куда же им теперь пойти? Шесть дней они работали, и каждый вечер перед сном снова и снова клялись друг другу и самим себе, что в субботу обязательно пойдут на шестидневную велогонку. Что им теперь остаётся? Разве лишь свести счеты с жизнью! Но даже бывалые самоубийцы со знанием дела уверяют, что собственная смерть отнюдь не столь увлекательна, как фирменный отрыв Хушке. 

Не будем говорить об этих нечастных! Обратимся лучше к тем предусмотрительным, кто еще четыре дня назад запер свои жилища и с рюкзаками, квартирантами, чадами и домочадцами, собаками, попугаями и канарейками двинулся на Кайзердамм, дабы обосноваться там надолго и со всеми удобствами. Они притащили с собой все, что категорически запрещено приносить с собой распоряжением полиции. В их рюкзаках изнывают домашние животные, время от времени давая о себе знать жалобными воплями о помощи, обращенными к общественности, которая совершенно не склонна обнаруживать свою человечность какими-либо проявлениями сострадания. Так что стоит какой-нибудь измученной собачонке заскулить или взлаять, она человечностью интонаций напрочь выпадает из своего окружения. Вдоль арены во всю высоту стен ― лица, лица, лица. Ярусные отсеки выглядят, как отделения стеллажей, голова притиснута к голове, как книги в хранилище большой библиотеки. Иной раз кажется, что можно без труда вытащить ту или иную голову с полки, словно книжный томик. Но это заблуждение. Головы крепятся к туловищам, а те, в свою очередь, азартом, потом и возбуждением намертво приклеены к сиденьям. Десять тысяч глоток издают рев, и в этом реве культурный звук собачьего лая, увы, тонет без следа. Там, внизу, опять какой-то гонщик ушел в отрыв. Какое событие!

До боли нестерпимый, убийственный свет прожекторов, этих гигантских ламп, холодных и бессердечных, как солнца подземного мира, ледяные солнца, создающие вокруг себя праздничную нежить полярного сияния. Ослеплённые этим холодным огнём люди инстинктивно хватаются за свои одежки. Там, где столб света своим острым, как бритва, краем разрезает тень, видишь миллионную взвесь пылинок. Тысячеголосый рев публики заставляет их шарахнуться, внедряя хаос, давку и панику в их медленный, плавный, парящий танец. Вот каким сотрясениям подвергается атмосфера! Иногда эти завихрения экстаза вторгаются и в тесные ряды публики, истошные голоса женщин, безжалостно опровергая присказку о слабом поле, визгом пилы вонзаются в плотный фон мужских басов, вызывая навязчивое представление о пугающей явности мифологических фурий. В это же время заботливая домохозяйка извлекает из любимой газетки завернутый в передовицу любимый и долго хранившийся там сыр, распространяя вокруг себя затхлую вонь пищевого продукта и политики. Облако аромата, придавливаемое спёртым воздухом, опускается на головы впереди сидящих, те начинают оборачиваться, кто с любопытством, а кто и с ненавистью, словно запах можно увидеть и даже убить. Кто-то отпускает шутку, она катится по рядам, вызывая реплики и отклики, вспыхивающие и гаснущие, как спички.

Полицейские подпирают колонны, стараясь, по возможности и если поблизости нет начальства, держаться за спинами у карманников, чтобы тоже, хоть краем глаза, увидеть хоть клочок велотрека. Вот так достоинство государства гибнет в массовом восторге его жителей. Полицейских агентов в штатском, невзирая на предписываемый им инструкцией каучуковый воротник, нигде не видно. Как раз сейчас они могли бы выполнить свою миссию, если бы только могли! Зато преследуемый взломщик, удайся ему смешаться с толпой здешних зрителей, спасся бы наверняка. Томимые жаждой уже достают из карманов бутылки шнапса, отпивают сами, предлагают глоток соседям. Словно сплоченные общим горем, люди добры друг к другу. Но вот один из болельщиков, покинув своё место с целью удовлетворить потребность, которая даже сильнее магнитной притягательности шестидневной велогонки, по возвращении обнаруживает, что его место занято. В один миг доброта оборачивается своей противоположностью, и болельщики уже с яростью мутузят друг друга.

Внизу, на зеркальной глади паркета, кружат гонщики, спины параллельно дорожке, кружат, кружат, кружат без конца. Час за часом, километр за километром, только знай, крути педали ― левой-правой, правой-левой ― и уходи в отрыв, и снова отставай, спина лидера опять впереди, сталь и железо, майка, пот ручьем, и толпы вокруг, чтобы через шесть дней приз, душ, в койку, фотографы, вспышки, репортажи, женщина, шампанское, путешествие. Там, по ту сторону шести дней, ― жизнь, которой ты живешь, потому что шесть дней гнал на велосипеде, чтобы потом снова шесть дней на нем гнать. Ты вроде бы еще не умер, но вроде бы уже и не живешь. Слышишь, вон она, труба твоих шести судных дней, мегафон объявляет приз победителю промежуточного финиша, учрежденный спонсором, которому здесь явно скучно и который пришел сюда явно не зря. У него сегодня еще другие дела, его шофер мерзнет на улице и хлопает себя по бокам. Так что, ребята, живенько, учреждаем призок, чтобы малость расшевелить этих олухов, пусть взбодрятся! И олухи взбадриваются.

Уже миновала полночь, заспанный карапуз, дитя ярого любителя спорта, хнычет тоненьким, жалобным голоском, и это его нытье с трудом пробивает себе узенькую стежку в липких волнах удушливого воздуха ― вот вам и еще одна маленькая акустическая трагедия. Где-то в задних рядах покачивается пьяный, его язык вот уже битый час борется с премудростями речи, упорно, неистово, тщетно. Его пытаются урезонить. Но он ― ни в какую. Он должен высказать, что у него на душе. Иные уже спят и даже храпят. Их носы издают равномерное хрюкающее громыхание, словно маленькие вагонетки, груженные металлоломом, по шпалам узкоколейки. Лысины поблескивают на трибунах, как круглые зеркала. Интересно, есть какая-нибудь связь между выпадением волос и капиталом?

Уже сереет утро. Но здесь приход нового дня никто не заметит. Здесь по-прежнему будут сиять жестяные светила подземного мира, крутиться колеса, пьяные будут трезветь, спящие ― просыпаться, а тем временем на улице мир сбросит с себя покровы ночи, разгонит на полях туман, и зимнее солнце, робея и алея, начнет свой путь по стылому небосклону. Еще сотня часов, еще девяносто девять, девяносто восемь... Остатки четырех дней и сотен семейств млеют под сводами зала.

На улице подремывают шоферы. Капельки денежного дождя, который проливается там, над ареной, перепадут и им. Этого они и ждут. Все в мире взаимосвязано. И в этом его смысл.

"Франкфуртер цайтунг", 20.01.1925      

             

Присягаю Берлинскому треугольнику

Присягаю Берлинскому железнодорожному треугольнику. Это символ и первоисток жизнедвижущей энергии, провозвестие фантастического всемогущества грядущих времен.

Это средоточие. Это исток и устье всех обитающих окрест витальных сил ― точно так же, как сердце являет собой исход и цель кровообращения. А здесь перед нами как бы сердце того мира, чью жизнь составляют обороты приводных ремней, ход и бой часов, жутковатый рывок поршня и вой сирены. Именно так и должно выглядеть сердце земли, вращайся она вокруг своей оси в тысячу раз быстрее, чем мы полагаем это ощущать по привычной смене дня и ночи; сердце, чье непрестанное, бессмертное биение лишь кажется безумием, но есть результат математического предвидения; чей неистовый ритм внушает всем любителям сентиментально оглядываться в прошлое, суеверный ужас перед грядущим истреблением всех духовных сил и крахом целительного душевного равновесия, но на самом деле творит живительное тепло и благодать неизбывного движения.

 

Берлин. 1925 г. Getty Images

 

В треугольниках, а вернее, в многоугольниках сходящихся и расходящихся рельсов сливаются и разбегаются в стороны сталью поблескивающие жилы, черпая здесь ток, набираясь энергии для дальних маршрутов по мировым просторам: это жилистые треугольники, жилистые многоугольники, полигоны на перекрестиях жизненных путей ― им, могучим и неисповедимым, я присягаю!   

Им нет дела до слабаков, которые страшатся их и презирают, они этих слабаков не только переживут ― они их перемелют. Кого их вид не потрясает, не преисполняет гордости, тот не заслуживает смерти, уготованной человеку божеством машины. Ландшафт ― что содержит в себе для нас это понятие? Луг, лес, колос, былинку... "Стальной ландшафт" ― вот, вероятно, подходящее слово. Стальной ландшафт, грандиозный храм машинной техники под открытым небом, освященный животворным, оплодотворяющим, порождающим нескончаемое движение дымом из высоченных, километроворостых фабричных труб. И на всех бескрайних просторах этого ландшафта из чугуна и стали, сколько способен узреть глаз до мглистой кромки горизонтов, ― вечное камлание миру машин.

Таково царство новой жизни, чьи законы не способна нарушить воля случая, изменить чья-то прихоть, чей распорядок и ход являет собой беспощадную, железную закономерность, в чьих шестернях и колесах действует мысль ― трезвая, но не холодная, разум ― неумолимый, но не косный. Ибо только окоченение влечет за собой холод, движение же, гением расчета выведенное на предельную скорость, всегда и всюду творит тепло. Слабость всего живого, вынужденного мириться с природной мягкостью плоти, сама по себе еще не признак жизни, равно как и стальная прочность металлических конструкций, чьей стальной мускулатуре мягкость неведома, отнюдь не есть признак смерти. Это, напротив, высшая форма жизни, живое, созданное из неуступчивого материала, не подвластного капризам и прихотям, не имеющего нервов. В царстве железного треугольника царит неукоснительная воля целеустремленной, пытливой мысли, воплотившаяся не в мягком и ненадежном живом теле, а в непреклонном и неуступчивом теле машин. 

Вот почему все человеческое в этом царстве металла заведомо выглядит мелким, слабым, никчемным, заслуженно обретая значение скромного подсобного средства для возвышенной цели ― точно так же, как это воспринимается в абстрактном мире философии и астрономии, в мире ясных, великих и мудрых мыслей; маленький человечек в форменном кителе бродит здесь как потерянный среди многосложных переплетений рельсов, путей и шпал, низведенный в их хитроумной взаимосвязи до функции обыкновенного механизма. Он значит здесь не больше какого-нибудь рычага, его действенность не важнее, чем действенность путевой стрелки. В этом мире его способность к общению и сообщению ценится куда меньше, чем механические знаки орудий, приборов и инструментов. Важнее руки здесь рычаг, важнее кивка ― сигнал, глаз здесь ничто по сравнению с лампой, вместо крика ― ревущий свисток парового вентиля, и заправляют этим машинным миром не страсти, а предписания и инструкции, то есть закон.

Домик путевого обходчика, обиталище человека, смотрится здесь игрушечной шкатулкой. Настолько ничтожно все, что в ней, с ним или его стараниями там происходит, настолько второстепенны все его дела и хлопоты ― зачинает ли он детей, копает ли картошку, кормит ли собаку, драит ли его жена полы, вывешивает ли сушиться белье. И даже великие трагедии, разыгрывающиеся в его душе, на этом грандиозном фоне кажутся пустяком, мелочами быта. Его вечно-человеческое ― всего лишь мелкая помеха самому ценному в нем, сущностно-профессиональному.

Возможно ли, позволительно ли ещё слышать слабенький стук человеческого сердца в громе этого мирового биения? Взгляните в ясную ночь на железнодорожный треугольник, на эту осиянную десятками тысяч огней долину ― она прекраснее и торжественнее звездного неба и с притягательностью хрустальных небесных сфер влечет к себе наши чаяния, суля исполнимость небывалому. Это и пауза, и начало, это увертюра грандиозной и прекрасной, уже явственно слышимой симфонии будущего. Поблескивая в темноте, нескончаемыми связующими нитями протянулись рельсы ― из края в край, от края и до края. В их молекулах волнами бьется могучий перестук колес невидимых, где-то за горизонтом мчащихся составов, опрометью взбегают вверх по насыпям путевые обходчики, красными и зелеными глазами перемигиваются огни семафоров. Струи пара со свистом вылетают из вентилей, сами собой движутся рычаги, шатуны и поршни, чудеса сбываются наяву по воле многосложного математического расчета, незримого оку и непостижимого уму.

Вот сколь неимоверны масштабы и мерки новой жизни. Само собой понятно, что новое искусство, призванное эту жизнь выразить, пока только ищет средства выражения. Эта реальность пока слишком велика для подобающего ей, достойного ее художественного воплощения. Тут недостаточно просто "достоверного отображения". Надо ощутить высшую, идеальную сущность этого мира, платоновский "эйдолон" железнодорожного треугольника. Надо со всею страстью присягнуть его устрашающей непреложности, ощутить "ананку", наваждение, сокрытое в его смертоносной действенности, и лучше уж желать погибели по его законам, нежели стремиться к счастью по "гуманным" представлениям сентиментального бытия.

Вот таким железнодорожным треугольником, только неимоверного размаха, и будет мир грядущего. Земля прошла много преобразований в природных границах. Теперь она переживает новое, совсем иное преобразование, по конструктивным законам, осознанным, но не менее могущественным. Скорбь о старых, отмирающих формах столь же бессмысленна, как бессмысленна тоска существа допотопной эры об исчезновении доисторического миропорядка.

Запыленные травинки грядущих времен будут робко прорастать между сталью и шпалами. Понятие "ландшафт" надевает металлическую маску.

"Франкфуртер цайтунг", 16.07.1924         

Йозеф Рот. Берлин и окрестности. М., 2013

Публикуется с любезного разрешения издательства Ad Marginem.

См. также
Был такой город

Был такой город

Воспоминания Людмилы Дьяконовой, Виталия Пашица, Заура Хашаева, Сиражудина Патахова, Юрия Августовича о старой Махачкале

Все материалы Культпросвета