Показать меню
Дом Пашкова
Человек-аббревиатура
Константин Сомов. Иллюстрация к "Книге маркизы". 1907

Человек-аббревиатура

120 лет назад родился поэт Николай Оцуп

4 ноября 2014 Константин Богомолов

Читая рукописный альманах Корнея Чуковского «Чукоккала», замечаешь: два стойких чувства не покидали петроградских литераторов в первые советские дни и годы: чувство голода и чувство юмора. Сочинители падали в голодные обмороки, бились за скудные пайки, – и шутливо обыгрывали свои страдания в экспромтах, эпиграммах и пародиях.

Смешил литераторов и парад аббревиатур, которыми метила себя новая власть. Однажды Блок будто бы спросил у Чуковского, что значит аббревиатура ОЦУП. Я ответил, что насколько я знаю, это Общество Целесообразного Употребления Пищи, – напишет Чуковский много лет спустя, готовя к изданию «Чукоккалу» (которая, впрочем, выйдет только десятилетие спустя после его смерти).

Этот ОЦУП так и припечатался к Николаю Оцупу. И никогда не суждено ему будет избавиться от несколько снисходительного и ироничного отношения литературных современников.

Шутка про целесообразную пищу имела свою подоплеку. Чуковский: Оцуп был замечателен тем, что временами исчезал из столицы и, возвратившись, привозил откуда-то из дальних краев такие драгоценности, как сушеная вобла, клюква, баранки, горох, овес…

Оцуп не был обжорой, баранки, вобла и горох были нужны ему для высоких целей, у писателей он обменивал еду на духовную пищу, - попросту говоря, на рукописи, нужные, чтобы затеять издание очередного альманаха.

Николай Оцуп в эмиграции

Так что шутка про ОЦУП пошла по рукам. И вот пишет Блок шуточную «Сцену из исторической картины». И один из персонажей – как раз Чуковский, действительно читавший в те дни лекции сразу в десятке новоиспеченных учреждений – восклицает: Я читаю в Пролеткульте//И в Студии, и в Петрокомпромиссе// И в Оцупе, и в Реввоенсовете! Вот и мать Блока, Александра Кублицкая-Пиоттух, подхватывает смешную тему: интересен Оцуп – самый добродушный и безвредный из современных поэтов: все у него съедобное: небо – кипящий котел с супом; сам он боится растаять, как сахар, и одиночество свое сравнивает с одиночеством хлебной крошки на столе. Поистине – опыт целесообразного употребления пищи.

А Георгий Иванов, товарищ Оцупа по второму «Цеху поэтов», и вовсе припечатает собрата:

Оцуп, Оцуп, где ты был?
Я поэму сочинил,
Съездил в Витебск, в Могилев,
Пусть похвалит Гумилев.
 
Так уж мной заведено:
То поэма, то пшено,
То свинина, то рассказ,
Съезжу я еще не раз.

Вообще-то Николай Оцуп добывал эти продовольственные гонорары дорогой ценой. «Съездить в Витебск, в Могилев» значило быть по дороге и арестованным, и ограбленным, но современникам до того мало было дела. Практичность Оцупа была им смешна.

Поводом для насмешек стала и численность Оцупов. Вот закончил Николай в 13-м году с золотой медалью Царкосельскую Николаевскую гимназию. Здесь-то что смешного? Но золотые медали срывали один за другим бесконечные Оцупы, из которых старший подвизался в литературе в качестве Сергея Горного, а остальные десять (или немного меньше) готовились последовать его примеру. Один из них — Павел — начал филологическую карьеру, но погиб в буре революции, другой — Николай — ненадолго и неярко расцвел в «Цехе поэтов», - пишет один из царкоселов. В каждом классе гимназии сидело по Оцупу, - вторит ему другой мемуарист.

У царскосельского купца Авдея Оцупа было все же не десять, а шесть сыновей. Но еще и две дочери. А еще было немало отпрысков у его брата Адольфа Оцупа, - вот и казалось, будто Оцупов больше, чем классов. Между тем, почти про любого из них можно писать и писать. Один из старших братьев Николая – фоторепортер Михаил Оцуп, ставший доверенным лицом Распутина и едва не личным его фотографом. В донесениях охранного отделения о нем говорилось не без изящества: журналист, аферист, искавший выгод в окружении Распутина, масон. Другой старший брат – Сергей Оцуп. Попав в эмиграцию, стал не только кинопродюсером, но и крупнейшим коллекционером икон. Живя в фашистской Германии, сумел скрыть свое еврейское происхождение, а затем перебраться в Испанию не без помощи крестного своей дочери Альберта Геринга (который помог многим евреям в ту пору, когда его сводный брат евреев уничтожал). Да что Геринг, сам Штирлиц знал Сергея Оцупа! В какое-то из своих мгновений Штирлиц, теперь уже герой романа «Экспансия», оказался в Мадриде и в рамках своей секретной службы навестил Серхио Оцупа. Больше всего в этом доме Штирлицу понравился самовар с сосновыми шишками.

Нет, Николай Оцуп не затерялся на фоне других многочисленных Оцупов и не остался только фоном для еще более многочисленных поэтов русского Зарубежья. Перебравшись вскоре после гибели своего учителя Гумилева в Берлин, а затем в Париж, он в тридцатом году основал журнал «Числа». Вот где пригодился прежний петроградский опыт Оцупа-организатора. «Числа» стали ключевым изданием для многих молодых литераторов русской эмиграции, не нашедших себе места в «Современных записках». За четыре года вышло лишь десять книжек «Чисел» (строго говоря, томов было восемь, учитывая два сдвоенных выпуска) – но легче перечислить тех, кто здесь не печатался, чем наоборот.

Сотрудники журнала «Числа». Стоят (слева направо): М. Ларионов, Б. Поплавский, В. Мамченко, В. Яновский, А. Руманов, Ю. Фельзен, Ю. Мандельштам, Н. Оцуп, Г. Раевский, В. Смоленский, С. Стасин, Ю. Терапиано, А. Гингер, В. Варшавский. Сидят (верхний ряд): С. Шаршун, Д. Кнут, С. Прегель, Е. Бакунина, Л. Червинская, И. Одоевцева, Д. Мережковский, Г. Адамович, З. Гиппиус, Г. Иванов. Сидят (нижний ряд): П. Ставров, А. Алферов, Ю. Софиев, Б. Дикой, А. Буров, В. Злобин, Л. Кельберин. Париж, 1934. Из альбома "Русская эмиграция в фотографиях. 1917–1947".

В начале сороковых его талант организатора пригодился на другом поприще. Когда немцы оккупировали Францию, Оцуп уехал в Италию, где и попал в тюрьму. Бежал, был пойман и отправлен в концлагерь. Из концлагеря он не просто бежал, но организовал побег целой группы заключенных, среди которых были и советские военнопленные. И затем этот, по словам А. Бахраха, всегда чистенько выбритый, какой-то лощеный, может быть, даже преувеличенно вежливый и своей корректностью выделяющийся в литературной, склонной к богемности, среде поэт стал одним из героев французского Сопротивления. Невозможно представить в этой роли поэтов-эмигрантов первого ряда: Георгия Иванова или, допустим, Ходасевича, доживи тот до войны. Георгий Адамович, правда, в 1939 году записался в Иностранный легион, но пороха так и не понюхал.

После войны Оцуп был награжден орденами, защитил диссертацию о творчестве Гумилева, преподавал в парижской Эколь Нормаль, продолжал писать стихи и статьи. Но когда пришло время писать мемуары его литературным современникам, он опять остался на их страницах словно бы между делом. Как ни симпатичен он Ирине Одоевцевой, в памяти ее он лишь приятель, который так и не сумел с ней поужинать, поскольку едва они зашли в берлинский ресторан, их утащил за свой столик Есенин, пожелавший сойтись с юной поэтессой, ну а тут уж не до тихого, скромного Оцупа. Вот и в знаменитом «Курсиве моем» Берберова, много лет хорошо знавшая Оцупа, упоминает о нем там-сям, то через губу, то через запятую. И один лишь раз находит для него абзац: в памяти моей он живет как пример стремительного ущерба всех своих способностей. /…/ Лучшие свои стихи он написал в двадцатых годах, все, что он написал впоследствии, было тронуто каким-то странным тлением, каким-то грустным неумением развиться.

Это, вероятно, слишком придирчивый взгляд.

Оцуп и в тридцатые, и в сороковые оставался ищущим поэтом. Другое дело, что и на первых шагах, и на последних он слишком часто исторгал «звук неверный». Еще только пробуя руку, пишет он, например, стихотворение про автомобиль.

Яростный рев сомкнутых уст,
Гневная дрожь, рванул, понес…
 
Ну хорошо, рванул, понес… А дальше:
 
Фары горят, стучит скелет,
Газы упругие пыхтят…

Что называется, приехали.

А вот вспоминает уже зрелый поэт давние похороны другого поэта:

Блока гроб я подпирал плечом.
В церкви на Смоленском крышку сняли,
Я склонился над его лицом.
Мучеников так изображали
На безжалостных полотнах: нос
Желтый, острый; выступили скулы,
И на них железный волос рос.
Хищно обнаженный зуб акулы
На прикушенной чернел губе.

Запоминающиеся же строки. Но он и тут сумел добраться до какого-то зловеще-комичного эффекта: этот «хищно обнаженный зуб акулы», - будто вампира, а не Блока, отпевают.

Однако ведь не всегда его музу мучили эти «упргугие газы». Ведь были изящные и воздушные строфы поэмы «Встреча», были стихи из книги «В дыму», которые навсегда запали в память той же Береберовой:

Ты головой встряхнешь, и на ветру блеснет
Освобожденный лоб, а злой и нежный рот
Все тени на лице улыбкой передвинет
И, снова омрачась, внимательно застынет.

И это же он проникновенно отозвался на смерть Гумилева:

Теплое сердце брата укусили свинцовые осы.

И он вывел формулу своего века:

…Человек, случайно не убитый,
То есть каждый современник наш…

На его надгробии в Сент-Женевьев-де Буа выбиты другие строки:

Смерть пришла, и наготове
Тело - праздник для червей.
Дух же, в Истине и Слове,
Жив для Бога и людей

Не всякий поэт счел бы возможным покоиться под такой грузной строфой. Тем более что за несколько дней до кончины Оцуп легко и просто выдохнул:

Как могила, глубока природа,
Жизнь в нее заглянет и дрожит.
Есть в любви чистейшая свобода:
От любого страха исцелит.
 
 
 
Николай Оцуп. Стихи разных лет
             
            * * *
Не диво - радио: над океаном 
Бесшумно пробегающий паук; 
Не диво - город: под аэропланом 
Распластанные крыши; только стук,
Стук сердца нашего обыкновенный,
Жизнь сердца без начала, без конца - 
Единственное чудо во вселенной, 
Единственно достойное Творца.
Как хорошо, что в мире мы как дома
Не у себя, а у Него в гостях; 
Что жизнь неуловима, невесома, 
Таинственна, как музыка впотьмах,
Как хорошо, что нашими руками 
Мы строим только годное на слом. 
Как хорошо, что мы не знаем сами 
И никогда, быть может, не поймем
Того, что отражает жизнь земная, 
Что выше упоения и мук, 
О чем лишь сердца непонятный стук
Рассказывает нам, не уставая.  
1926
 
              Эпоха 
Нет никакой эпохи - каждый год 
Все так же совершается все то же: 
Дыши - но воздуху не достает, 
Надейся - но доколе и на что же? 
   
Все те же мы в жестокости своей 
При всех правителях и всех законах, 
Все так же и не надо жизни всей 
Для слишком многих слишком утомленных. 
   
Все так же без шута и подлеца 
Не обойтись, как будто мы на сцене. 
Все так же нет начала, нет конца 
В потоке надоевших повторений. 
   
И каждый смертью схваченный врасплох 
На склоне лет, растраченных без цели, 
Все тот же грустный испускает вздох: 
"Да стоило ли жить на самом деле?" 
  
А все-таки, не правда ли, нет-нет 
Любовь простая (о, всегда все та же) 
Мучительно походит на ответ, 
На утешение, на счастье даже. 
1927 
 
                * * *
Раньше я мучился муками ада, 
Лишь понемногу воистину свет
И на меня снизошел как награда 
За испытания всех этих лет.
 
Ангел, теперь одного поцелуя, 
Мысли, ко мне обращенной, твоей 
Жду я в разлуке. Аскетом живу я 
И непонятен для многих людей.
 
Чувства и мысли мои посветлели
В долгие страдные годы любви...
«Души их, — скажут, — не держатся в теле».
«Небо у нас,—я отвечу,—в крови».
1957-1958
 
               * * *
Есть свобода — умирать
С голоду, свобода
В неизвестности сгорать
И дряхлеть из года в год.
Мало ли еще свобод
Все того же рода.
         Здесь неволя
         Наша доля.
Но воистину блаженна,
Вдохновенна, несомненна,
Как ни трудно, как ни больно,
Вера, эта форма плена,
Выбранного добровольно.
1950
См. также
Все материалы Культпросвета