Показать меню
Дом Пашкова
Русская литература в 2014 году: итоги

Русская литература в 2014 году: итоги

О Пелевине, Барсковой, лишних людях и героях не нашего времени

30 декабря 2014 Игорь Зотов

Подведение итогов задача неблагодарная – все равно что-то упустишь, где-то согрешишь пристрастностью, в чем-то недосмотришь. Однако даже такую безаршинную материю, как литературное творчество, время от времени полезно раскладывать по полочкам. Мне понадобится некий эталон, в сравнении с которым удобно это проделать. За эталон грех не взять роман главного юбиляра уходящего года Михаила Лермонтова. Вряд ли кто-то отважится оспорить, что «Герой нашего времени» - безупречное явление в русской прозе. Важно и то, что роман дал жизнь одному из популярных типов русского героя - «лишнему человеку», который успешно дожил до наших дней, и будет жить еще очень долго. Боюсь, что и до тех пор, пока жива сама русская литература.  

Любопытно, что в ту же самую золотую эпоху русской литературы рядом с Онегиным и Печориным появился другой равновеликий герой – Павел Иванович Чичиков. Будучи полной противоположностью «лишнему», он составил с ним диалектическую пару: друг без друга их трудно представить. И это, очевидно, тоже продолжится до конца времен.

Существует еще один тип героя, который полностью соответствует значению этого слова: герой-герой, сильный, мудрый и справедливый воин или идеолог. Способный в одиночку противостоять вековому злу. Такими героями наша словесность небогата. Через пень-колоду появляются в ней то Иван Карамазов, то Пьер Безухов, а то вдруг Павка Корчагин или Алексей Мересьев. Они по-своему решают какие-то героические философские или социально-исторические вопросы, но приглядишься – герои в прошлом, а вопросы стоят, как были, во всей неприглядной красе.

Содержание «Героя» богато и разнообразно. Тяжелые, суровые пласты бытия Лермонтов поднял на удивление легко и изящно. Безнадежность любви в «Княжне Мэри», невозможность дружбы в «Максиме Максимовиче», сладость свободы в «Тамани», тирания судьбы в «Фаталисте» - это только то, что на поверхности. Ни сиюминутности, ни политики. Ни стенаний по поводу русской действительности. Они зазвучат уже скоро у других героев. «Герой» же Лермонтова - эталон чистого искусства, содержание которого вечно.

Михаил Врубель. Казбич и Азамат. 1891

Что же сегодня? Упорное выяснение отношений с прошлым, столь же бесконечное, сколь и бесполезное. Писатели будто для того только и пишут, чтобы доказать свою общественную значимость. Все сколь-нибудь заметные романы этого года ворошат проклятую ветошь то царизма, то коммунизма, то татарского ига. Даже редкие птицы, поющие о современном, вроде «Воли Вольной» Виктора Ремизова, и те отклоняются в прошлое. По-своему они правы: круг-то все равно замкнут, а потому бесконечен как, например, в документальном нагромождении отечественных ужасов конца ХХ века Светланы Алексиевич во «Времени секонд-хенд». Будто прочтет эту книгу читатель, вздрогнет, воскликнет: «Доколе!» и что? Пойдет крушить? Не пойдет, слава богу. Потому что правда такова: литература, какой бы содержательной она ни была, никогда никому ничего не докажет и не внушит. Литература не исправляет нравов. Она, если и способна влиять, то совершенно иным, медленным и, по возможности, непрерывным образом – красотой. Писатель может вовсе не вспомнить о подлостях жизни, а рассказать красивым языком красивую историю с красивым героем. И эффект рано или поздно проявится и более мощно. Вобщем, если это будет шедевр, подобно лермонтовскому «Герою». Кстати, когда-то «Фаталист» побудил меня заинтересоваться философией свободы, выбора и судьбы.

Михаил Врубель. Дуэль Печорина с Грушницким. 1891

То ли случайно, а скорее всего закономерно, русская проза, которая не вступает в кровавые разборки с прошлым – вся написана заграницей.

Андрей Иванов из Эстонии, лауреат премии «Нос». Герой его «Харбинских мотыльков», талантливый фотохудожник завяз в плотной паутине эмигрантских дрязг. Паутина буквально липнет к коже, настолько точно она выписана. Из последних сил герой выпутывается и бежит.

Нью-йоркский житель Юрий Милославский. В романе «Приглашенная» он кропотливо, неспешно исследует категорию Времени, чтобы выяснить: кого на самом деле он любит – образ, сотканный из  ощущений далекого прошлого, или реального человека? А, казалось бы, кому как не эмигранту, вкушающему плоды американской демократии, набросится на далекую родину с гневной отповедью.

Житель Германии Алексей Макушинский. Его «Пароход в Аргентину» - единственный финалист «Большой книги», который не полемизирует ни с тоталитаризмом, ни капитализмом, хотя много места отводит в романе и Гражданской войне, и Второй мировой, и эмиграции. Казалось бы, отчего не задаться автору вопросом  «какую Россию мы потеряли?» Нет, его роман об искусстве, о художнике, о красоте - о том, о чем в России не пишут.

Этот короткий список перевесит, на мой взгляд, все, что написано в отечестве за последний год. Но он будет неполным без уроженки Питера, поэта Полины Барсковой, давно живущей в Калифорнии. Книгу ее прозы «Живые картины» некоторые критики назвали главным событием уходящего года. И это так. В ней тоже есть ужасы, блокадное мученичество, но это книга про любовь и про творчество. Из тех же, кто живет и работает в России, могу назвать лишь Александра Григоренко с романом «Ильгет» - настоящая сага, весело и живо написанная на этническом сибирском материале. Россия вообще не упоминается.

Художники, подобные Флоберу, которые годами оттачивают слог, в России редкость. Класическими шедеврами русская литература обязана скорее гению, чем ремесленному труду. Чувство ритма, слова, композиции можно, конечно, развить неустанным трудом, но гениальная одаренность все равно сделает все по-своему и победит. Хрестоматийный пример - начало «Преступления и наказания»: детектив, где преступник хоть и известен сразу, а напряжение не отпускает до самого финала. Вряд ли это умысел Достоевского, скорее - проявление его творческой стихии, врожденное, необъяснимо безупречное чувство формы – слова и ритма. То же у Лермонтова и в чеховских рассказах, которые вообще непонятно, как сделаны.

Мало кто из  современных русских писателей способен следовать эталону. Разве что Владимир Сорокин. Яркий пример формальной неудачи – «Возвращение в Египет» лауреата «Русского Букера» Владимира Шарова. Такое впечатление, будто автору хочется вместить в свой роман как можно больше мыслей, все они хорошие, важные, а не подчиняются, расползаются кто куда. Ощущение захлеба, хаоса, рваный ритм, который, возможно был бы хорош, но не в таком большом объеме и не с таким числом безликих, ненужных в общем-то персонажей. Или лауреат «Большой книги» Захар Прилепин. Вроде бы беспроигрышное для России лагерное содержание «Обители», но форма! – на семи сотнях страниц почти сплошь, за исключением редких флэшбеков, живописание ужасов, о которых все давно известно из краткого и безупречного Шаламова. Перечитал бы, пересмотрел у Прилепина те замечательные флэшбеки, да как их отыщешь в этом месиве?  

Преимущество русских иностранцев и здесь очевидно. Медленно втягивает в водоворот времени Милославский. Плавно перетекает из эпохи в эпоху сюжет Макушинского. Плотно и невесомо облегает персонажей сюжет Иванова. И, конечно, безупречно гибкое поэтическое строение речи у Барсковой.

Без героя в своем отечестве  

Главные роли в русской классике поделили между собой герои, не вписавшиеся в русскую жизнь - лишние Онегины и Печорины, и успешно вписавшиеся – Чичиковы. Разумеется, ни те, ни другие не способны стать моральными авторитетами, сколь бы эстетически убедительными ни выглядели.

Авторитетны, как правило, персонажи третьего типа – герои-монахи и герои-художники, подобные Алеше Карамазову, Мастеру, Юрию Живаго, то есть из разряда не желающих вписываться. Они не лишние, они другие. Им не нужна социализация, она им вредна.

Николай Дубовский. Максим Максимыч провожает Печорина. 1890

Успешных героев-борцов, героев-идеологов ничтожно мало, и это не случайно – на русской почве успех всегда подозрителен. Похожего героя найдем в уже упомянутой «Воле вольной», но выглядит он, мягко говоря, неубедительно, словно спрыгнул в сибирскую тайгу с голливудского вертолета.

Сколько ни пропагандируй в изящной словесности успешных политиков или военачальников, толку не будет. Петру Великому припомнят сотни тысяч крестьян, сгинувших на строительстве Петербурга, маршалу Жукову - сотни тысяч солдат, которых он бросал в бой, не считая. Все крупные исторические фигуры на Руси сродни Чичикову, они приторговывают душами, которых сами и переводят из разряда живых в мертвые. Успешные и морально безупречные харизматики поэтому появляются разве что в разного рода утопиях, антиутопиях, альтернативных историях, в фэнтези. И выглядят несбыточной мечтой, как Николай II и Ленин, в «Прикосновении бабочки» Юрия Арабова.

Главных героев, способных стать именами нарицательными, в прозе уходящего года нет. Масштаб у них не печоринский. Простой способ это проверить – чувство. Хорошо помню, как в школе девочки влюблялись в демонического Печорина. В кого из русских героев влюбляются сегодняшние десятиклассницы невозможно даже представить. Однако и в этой категории самые запоминающиеся литературные персонажи года приплыли к нам из-за границы. У Милославского лирический герой, давно уехавший в Америку, всю жизнь любит девушку, оставленную в России. Ее саму или ее образ – каждый решит сам.

Появился, впрочем, в уходящем году неожиданно, герой-монах. Вернее, монахиня, на которую критики вовсе не обратили внимания. Это Надя из нового романа Виктора Пелевина «Любовь к трем цукербринам».

 

Dum spero spiro - пока надеюсь, дышу, – переиначил Пелевин знаменитую латинскую поговорку пока дышу, надеюсь. А всего-то переставил местами буквы i и e. Чудесная, емкая, четкая латынь! В такого рода каламбурах добрая половина Пелевина, другая – в буддизме, который он прописывает читателю. Получается иногда очень весело, иногда занудновато. И почти всегда по одному лекалу: герою достается некое тайное знание, он в него углубляется, и что из этого выходит. Критики чуть не в один голос провозгласили новый роман авторской неудачей. По счастью, это не так. Это все тот же Пелевин, остроумный и едкий. Все тот же зыбкий фантастический антураж, тот же Чжуан-цзы, которому то ли снится бабочка, то ли он снится бабочке. С точки зрения содержания, в «Любви» нет ни единого повода для критики. Совсем наоборот, следует хвалить автора за феноменальные изобретательность и воображение, с которыми он прописывает нам одни и те же витамины из года в год.

Формально же критиковать следовало бы явную затянутость центральной части романа, где Пелевин излишне подробно описывает виртуальный секс. Зато каламбуров много и на любой вкус - и Вдова Кличко и Краудфандинга не хватало даже на дауншифтинг.

Тут, кстати, возникает одно из неразрешимых для меня противоречий пелевинской прозы. С одной стороны, Пелевин виртуозно играет словами, находя в привычных созвучиях неожиданные смыслы. С другой, язык его прозы никакой. Это самые обычные слова поставленные в самом обычном порядке. Главное - донести смысл происходящего просто и доходчиво. Пелевинское письмо напоминает большой анекдот, где, как известно, вся соль в финальной фразе. А остальное – нарочито заурядный пересказ события, его и литературой-то назвать сложно.

Это противоречие существует у писателя с его первой книги, но вспоминают о нем не часто. Зато по части содержания критики всполошились. Тут  все ясно, если вспомнить, о ком пишет Пелевин из романа в роман. Его прозу населяют, главным образом, его же читатели, и сами критики в их числе. В «Цукербринах» квартирует пресловутый офисный планктон - люди, непрерывно переваривающие все новые и новые смыслы, которые мгновенно воспроизводятся и отрицают прежние смыслы. Жгучая современность: терроризм, Украина, социальные сети. Едкий сарказм: сколько смыслов не породи, ничего вокруг не меняется. Думаю, критиков уязвила именно позиция Пелевина: а ведь и правда, сколько ни критикуй, а все одно и даже хуже. 

В «Любви к трем цукербринам» появляется героиня, которая показалась мне принципиально новым образом у Пелевина. Она и уборщица, и буфетчица, и экспедитор.

Надя не знала никаких эзотерических секретов. Просто в ней сохранилось какое-то изначальное и забытое людьми спокойствие, веселая и бесстрашная тишина.

Редкая авторская удача эта бесстрашная тишина! То ли повзрослел и успокоился Пелевин, то ли, напротив, отчаялся, но в новом романе он голосом главного героя открыто проповедует то, что раньше можно было только вычитать и додумать. Это элементарное, вроде бы банальное, но не теряющее актуальности правило: 

- Человек! Не нравится то, что вокруг? Желаешь жить среди нормальных людей? Стань таким, каким хочешь видеть других. Только не притворяйся на пять минут, не хитри – а действительно стань. Миру не останется ничего, кроме того как последовать за тобой. Это и есть магия.

Вот, собственно, и весь буддизм, он же христианство, он же ислам, он же...

Надя и есть такой человек. Уникальный у Пелевина, потому что все остальные его персонажи традиционно схематичны, герои-функции. В посвященной ей главе Надя становится ангелом Сперо (в переводе с латыни - «Надеюсь»). Она создает Эдем - мир, очень похожий на Рай, но не Рай, поскольку смерть присутствует и в нем тоже.

Это было, наверное, самое счастливое и беспечное из всех известных Сперо измерений. Во всяком случае ее любимое. Там никогда не происходило ничего дурного (…) она создает этот мир сама – как один из приютов, куда приводит заблудившиеся угасающие умы их последняя земная надежда

Надя-Сперо из категории героев-монахов и стала единственным цельным героем в нашем литературном пространстве. Хотя кто скажет наверняка, в каких краях обретается сейчас сам Пелевин. А вдруг на Занзибаре, пусть и внутреннем.

 

Поэт Полина Барскова преподавала филологию в Калифорнийском университете в Беркли, а теперь живет в Амхерсте под Бостоном. В питерской юности дебютировала стихами, теперь дебют в прозе. Ее «Живые картины» - не роман, а сборник рассказов и одна пьеса, почти все – о любви. Рассказ Modern Talking с явной отсылкой к образу Калибана из шекспировской «Бури». «Дона Флор и ее бабушка» - с отсылкой к почти одноименному знаменитому роману Жоржи Амаду. Рассказ «Персефонина роща» назову безусловно лучшей современной русской любовной прозой. Во-первых, язык. Он у Барсковой и точен, и в то же время поэтически многозначен. И главное – чувственен. Словно ты сам переживаешь эту странную с четким мазохистским привкусом любовь. Героиня «Рощи» давно живет в Америке и вдруг узнает, что бывшая, скорее всего, первая любовь, ее мучитель, которого она оставила в России – здесь, в Сан-Франциско, в больнице, при смерти. Он зовет ее, как звал когда-то в Питере: 

Что же он сделает с твоим сердцем на этот раз? Заберет вместо своего, разложившегося? Снова изблюет его из уст своих? Механизм призыва был необходим, как вампиру – соленая струйка, для поддержания хрупко-мощной жизни. Возвращение в вопрос, возвращение в себя двадцатилетней давности, возвращение в местность – повернешь направо, будет бакалейная лавка, за ней помойка, за ней сад. Все вместе – маршрут боли, когда ты бежишь, зная утешить его и обладать им, и всегда находишь его в отвращении к тебе, в раздражении...

С книгой Барсковой вышла дикая, некрасивая история – питерский Дом книги отказался взять ее в продажу, сославшись на рисунок Павла Зальцмана на обложке - обнаженная натура, несовместная, по мнению продавцов, с памятью о блокаде. Художник, чьи работы хранятся в Третьяковке и Русском музее, поэт и писатель, автор блокадных дневников, человек, переживший блокаду и похоронивший там своих родителей, объявляется, по сути, едва ли не порнографом. К счастью, «Живые картины» самим своим существованием обезвреживают такое лицемерие. Рассказы о любви - это только отдельные камушки, пусть и драгоценные, а сама книга – цельная мозаика, посвященная памяти. Барскова поэтически переживает свой и чужой исторический опыт, не делая при этом громких выводов, потому что выводы сами мерцают и время от времени вспыхивают озарениями: как прощать, как любить, как помнить. Ханжеская позиция, увы, характерна для нашего времени. Зачастую самый жуткий эпизод войны, эпизод, растянувшийся почти на три года, с необычайной легкостью героизируется. Хотя героизировать его не просто нелепо, а и преступно.

В пьесе «Живые картины» художник Моисей (его прототип - талантливейший советский художник, график и архитектор Моисей Ваксер, умерший в 1942 году в Ленинграде) и его возлюбленная живут в разгромленном войной Эрмитаже. Смерть бродит по пустым залам и уже на пороге. Герой, пока теплятся силы, представляет картины, когда-то здесь висевшие, ведет дневник:

Сегодня рисовал одной рукой, потом рука заболела, рисовал чуть не носом, ничего не видел. Уставал от напряжения, вызванного штриховкой, но воспрял духом и воспарил, почувствовал себя в седле. Гоп! Гоп! Поехали!

Это не героизм, если что. Это то, без чего не бывает свободы.

См. также
Все материалы Культпросвета