Показать меню
Дом Пашкова
Дочь философа Шпета
Кампания против ГАХН. "Комсомольская правда". 1929

Дочь философа Шпета

О том, что человек больше жизни. Из воспоминаний Марины Густавовны Шторх

28 января 2015

Елена Якович. Дочь философа Шпета в фильме Елены Якович. Полная версия воспоминаний Марины Густавовны Шторх. CORPUS. 2014

Это, безусловно, одна из лучших книг ушедшего года, даже несмотря на то, что сначала воспоминания Марины Шторх, младшей дочери Густава Шпета, прозвучали с телевизионного экрана в одноименном фильме Елены Якович. Но фильм длится всего два часа, а запись беседы с 96-летней Мариной Густавовной составила тридцать часов. Увлекательный, порой трагический рассказ не только о знаменитом отце, но и о долгой насыщенной жизни.

Густав Шпет отказался в 1922 году покинуть родину на «философском пароходе», увезшем в эмиграцию многих знаменитых русских ученых и литераторов, спасшихся тем самым от репрессий, – замена смертной казни изгнанием. В награду за патриотизм советская власть постепенно отлучала философа от профессиональной деятельности. В 1929-м - начало разгрома ГАХН - учрежденной Луначарским Государственной академии художествнных наук, где Густав Густавович был председателем философского отделения и вице-президентом. Этому предшествовала страшная большевистская кампания в газетах - против "либералов", якобы атакующих науку. В 1935 году Шпет был арестован, обвинен в антиреволюционной деятельности и выслан в Сибирь, в Енисейск. В 1937 году - новый арест и расстрел в Томске. После него остались философские труды и литературные переводы Шекспира, Диккенса, Байрона, Шиллера, Гёте. Но философская школа в стране была истреблена.

Круг общения Густава Шпета не ограничивался академическим, так же как и его интересы. Дочь с любовью вспоминает о людях, окружавших отца, поэтах, художниках, артистах, но и приводит отцовские слова: Стихи не должны читать артисты. Стихи должны читать поэты

В этой главе, посвященной усадьбе Поленово, где Шпеты гостили летом 1927-го и 1928-го, юная Марина становится свидетелем смерти хозяина усадьбы – художника Василия Дмитриевича Поленова. Именно здесь много лет спустя, в августе 2011 года, она познакомится с Еленой Якович. В результате на свет появились фильм и книга. Поленово оказалось одной из немногих русских усадеб, пережившей и большевиков, и их наследников во власти. Оно сохранило первозданный облик, и в этом легко убедиться, проехав каких-нибудь полтора-два часа на юг от Москвы. Устояла и церковь, построенная по рисунку Василия Дмитриевича в соседнем селе Бёхово.

Публикуется с любезного разрешения издательства Corpus.

 

 

Из впечатлений детства ярко запомнилось Поленово. Именно там мне удалось не по рассказам почувствовать, что такое русская усадьба. Хотя имения у всех отняли, разграбили и сожгли, но Поленову как художнику — редчайший, если не единственный случай — все-таки оставили. Конечно, тогда это место в Тульской губернии, где мне удалось побывать в последний год жизни самого Василия Дмитриевича, называлось иначе — усадьба Борок близ деревни Бёхово. Но Поленово будет привычнее. Итак, мы прожили в Поленове два лета подряд — в двадцать седьмом и двадцать восьмом годах. Туда мы впервые попали через бабушкиных близких друзей Якунчиковых. Жена Поленова — урожденная Якунчикова. Сама она тоже художница. И вот мы узнали, что Поленовы сдают комнаты и можно у них пожить. Такой вот “Вишневый сад”. Причем “с улицы” они не сдавали, а только через знакомых, друзей или родных. Поэтому летом в Поленове бывала сплошь не просто интеллигенция, а люди театральные, художники, певцы, музыканты… Кто-то искусствовед, кто-то лингвист, такая публика. В общем, элитная интеллигенция.

Для меня это был первый серьезный отъезд из Москвы. В начале дачного сезона двадцать седьмого года мы отправились в путь — мама с тремя детьми, уже порядочными. Сестре Тане было тринадцать, мне одиннадцать, а брату Сереже восемь лет. Это казалось так далеко от Москвы! Долго ехали паровичком до станции Тарусская Курской железной дороги, и, конечно, черная труба дымила вдоль всего поезда, а дальше уж никакого транспорта не было, кроме как лошадиного. Поэтому обычно Поленовы, если знали заранее, высылали для своих гостей лошадей к поезду. А кто-то шел и пешком двенадцать километров…

С нами были еще наши друзья, две девочки-сиротки, которые воспитывались няней. Это дети покойной маминой подруги, мы всегда лето проводили вместе — у нас две девочки, и там две девочки такого же возраста, как мы. И еще с нами приехало семейство папиных друзей Шапошниковых. У них был сын, Вадим, которого все звали Дымок. Мы двинулись изрядной кавалькадой.

Когда добрались до места, увидели большой красивый дом, построенный Поленовым. Провели нас впервые по самой парадной деревянной лестнице, по которой, конечно, все, не только мальчики, но и девочки, съезжали по перилам. Ну, такая лестница — грех не съехать! Мне и сейчас хочется лечь на живот и прокатиться… Но неловко.

 

В тот же день состоялось знакомство с семьей Поленовых. Жила здесь тогда жена художника Наталья Васильевна, как ее все называли, — старшая. Две его взрослые дочери, Ольга Васильевна и Наталья Васильевна. И сын Дмитрий Васильевич. Приняли нас как-то очень приветливо, радушно, и сразу с первого же свидания: “Нет, не зовите меня Ольга Васильевна, пожалуйста, я тетя Оля, а это — тетя Наташа. А он Дмитрий Васильевич — значит, дядя Митя”. Так я их всю жизнь и звала — и в глаза и за глаза. Наталья Васильевна-старшая сказала: “А я для вас буду “бабушка Поленова”. Сам художник, Василий Дмитриевич, еще был жив, но уже тяжело болел. Он лежал в маленьком флигеле. Поэтому нас предупредили — мимо вот этого окна не бегайте и не кричите. В том же флигеле и все семейство Поленовых расположилось.

Жильцам сдавали третий этаж Большого дома и половину второго этажа. А первый и второй уже тогда были музейными. Музей был создан еще в конце девятнадцатого века самим художником, но только он шел как частный. И в наше время не был официальным — ни билетов, ни сторожей, ни часов работы. Но приезжали чужие люди, просили — пожалуйста! И публику пускали. При мне всегда водил экскурсии сын Поленова, дядя Митя. В доме, конечно, существовал черный ход, но и по деревянной — “музейной” — лестнице мы, дети, бегали, сколько хотели, и нам не воспрещалось заходить в любую музейную комнату. Но только было сказано: “Ничего не трогать руками!”

Перед домом справа и слева были разбиты две большущие клумбы, на которых росли цветы циннии. Их очень любила жена художника. А дальше — с видом на Оку — располагалась крокетная площадка. И все взрослые, а иногда и мы, дети, играли в модный тогда, завезенный из Англии крокет. Разумеется, в разное время. Но Таню, мою старшую сестру, иногда брали во взрослые компании.

Дочери Поленова учились вместе с мамой в Алферовской гимназии, и это тоже как-то объединяло. Ольга Васильевна, или тетя Оля, к тому времени занималась на каких-то режиссерских курсах. Отсюда ее знакомство с Завадским, завсегдатаем усадьбы. И еще здесь жил молодой человек по фамилии Плятт. Звали его Ростислав.

У Натальи Васильевны, тети Наташи, была малюсенькая дочка Леночка, по-домашнему Елка, — сперва новорожденная, а на следующий год ходячая. Мне было очень интересно с ней, я обожала детей. Мне не нужно было ни купания, ни гуляния, а только дайте мне маленького ребенка. Поэтому я до сих пор, когда встречаюсь с сильно пожилой дамой, внучкой Поленова, то у меня, конечно, воспоминания о младенце. Она тоже мне как-то сказала: “Вы знаете, когда вы ко мне приходите, мне хочется залезть к вам на колени”…

На втором этаже жила Елена Константиновна Малиновская, которую называли “красным директором” Большого театра. Сейчас это дико представить, но после революции встал вопрос: можно ли отменить балет в России и быть или не быть Большому театру? Всерьез обсуждалось его закрытие. И Малиновской пришлось доказывать — именно в этой формулировке, — что оставлять хотя бы на год пролетариат Москвы без Большого театра недопустимо. Можно сказать, что Большой театр она спасла…

Нас поселили на третьем этаже. И там же жил Юрий Александрович Завадский. Тогда он был молодой — тридцати с небольшим лет. Безумно красивый и интересный! Худой, стройный, с уже седеющими волнистыми волосами при молодом лице, весь просто красавец! В то время он был еще артистом Художественного театра, но уже очень скоро создал свою театральную студию. Завадский вполне с детьми общался. Правда, сам с нами не заговаривал, скорее мы его любили. Как-то играли в шахматы. А я стояла, помню, за креслом Завадского, и мне очень нравились его эти чуть седоватые волнистые пряди, зачесанные слегка набок, чтобы спрятать едва намечавшуюся лысинку. Потом он постарел, и когда стал главным режиссером театра Моссовета, уже не скрывал ни седины, ни лысины. Мне он очень нравился.

Завадский был женат на своей ученице, тоже актрисе Вере Марецкой, но первое лето был один. И по-видимому, ухаживал за некой Надюшей Масловой, потому что мы их часто замечали вместе. Он очень любил играть в крокет. И вот однажды во время игры задел крокетным молотком мою сестру по лбу. “Ой-ой, милая девочка” — и поцеловал ее в лоб. После этого мы, дети, бегали за ним и кричали: “Стыдно Цэ Жэ! Стыдно Цэ Жэ! Стыдно Цэ Жэ!” Стыдно целовать женщин. Он не знал, куда деваться! Потому что, как потом мне мама рассказала, догадался, что значит “цэ же”. Говорил ей: “Неужели они видели, как я целовал Надюшу?”

На второй год Завадский уже приехал с женой Верой Марецкой и семимесячным сыном Женей. Это был мой любимый объект. И вот мне когда Женю давали, то я с ним часами сидела на терраске Большого дома — одна сторона застекленная, другая открытая — мы ее называли “полу-полу”. А Завадские были очень довольны, я их отпускала то поиграть в крокет, то погулять. Вечерами, уложив детей, все взрослые собирались внизу на этой терраске. Мы, конечно, знали. И однажды сговорились: пойти и проведать, что же они там делают? Нас было человек пять-шесть, которые жили в этом доме на втором и на третьем этаже. Ну, вот мы все в ночных рубашках, босоногие, спустились по лестнице черного хода и подкрались к двери. И узнали, что сидят там взрослые чинно за столом, в щелку было видно, и Завадский читает стихи. Как потом нам сказала мама, это была поэма Жуковского “Рустем и Зораб”. Ну мы остались послушать… Но вдруг произошел казус: брат чихнул! Громко. Все взрослые повскакивали с мест, открыли дверь и увидели эту ватагу в ночных рубашках. Естественно, мы были с позором удалены, нас прогнали.

Густав Шпет с дочерьми Мариной и Татьяной. 1917

У Поленовых было такое правило: чтобы никто не разводил никакого хозяйства в комнатах Большого дома. Поэтому все жильцы, которые у них снимали, должны были пользоваться “хозяйским столом”, по-французски “табльдотом”. Один из подсобных домиков был превращен в кухню. Там дежурили две женщины. Анна Павловна Султанова, медсестра, которая ухаживала за больным Василием Дмитриевичем, и ее мать Александра Николаевна. И у нее был мальчик моего возраста Юра Султанов, который потом погиб на войне. А сама Султанова вскоре стала женой дяди Мити Поленова. И вместе с ним отправилась в лагерь. Но это случилось ровно через десять лет, в тридцать седьмом…

А пока около кухни был навес и стояло три длинных стола. Там все обедали. За первым столом сидела вся наша компания — родители с детьми. Это называлось “детский” стол. Второй стол был “интеллигентский”. А третий — “обжорный”. Потому что там ела молодежь. И если где-то что-то оставалось, все отдавали на молодежный стол, потому что они с удовольствием съедали и по второй порции.

Эту нашу столовую так и прозвали “Под навесом”.

Мы ели и убегали. А взрослые еще долго сидели и разговаривали. И вот помню такой случай, по-моему, это было второе лето — 1928 года, когда на втором этаже, над библиотекой, в маленькой комнатке, жили два брата Ярхо — один лингвист, специалист по Средневековью, другой филолог, переводчик; оба гахновцы. Мы заметили, что эти Ярхо перед обедом переодевались — в пиджаки и галстуки-бабочки. Нас это очень поражало тогда. И еще они любили сигары. А одну и ту же сигару, оказывается, используют два-три дня, можно к ней возвращаться. Я и не знала, что сигары полагается курить не в один присест. Не помню каким образом, но нами было обнаружено, что у них в комнате в пепельнице лежат окурки. Тогда мы стали через крышу террасы лазить в их окно. И была даже установлена очередь, и я тоже, помню, залезала через окошко к ним комнату. Из пепельницы таскали эти недокуренные сигары. Ну, если там три окурка, то мы один брали. Кроме этих окурков мы, конечно, ничего не трогали.

Потом относили куда-то ближе к реке, там было такое местечко, где росло несколько дубов. Складывали в дупло. И ждали, когда накопится тринадцать — хорошо помню эту цифру, — чтобы каждому хватило по окурку. Все лето мы по очереди лазили, и мальчики и девочки. В общем, ближе к осени накопили и однажды расселись на разные дубы и по команде закурили. Ну, конечно, мы не курили, а дымили, но все-таки…

Это ведь были 20-е годы. Тогда впервые пошла мода коротких платьев у женщин — после многих веков длинной одежды такое новшество. Женщины начали стричься и курить. Это все было как событие. Как тут удержаться!

Всем усадебным хозяйством ведал старший сын художника, Дмитрий Васильевич Поленов, дядя Митя. Конечно, это было уже не совсем то хозяйство, что в дореволюционные времена, но, слава богу, что хоть такое разрешалось! Земли было меньше, чем когда-то, но все-таки достаточное количество. И поэтому все дети, которые жили в доме, принимали активное участие во всех поленовских делах. Когда начиналась пора сенокоса, то Дмитрий Васильевич предупреждал с вечера, брал всех мальчиков и даже моего брата. Ему было лет восемь-девять, и дядя Митя из какой-то сломанной косы сделал для него маленькую. Все эти мальчики-подростки под его руководством и с ним вместе косили. Дядя Митя им непрерывно давал возможность ездить на лошадях, помогать. Помню, как они с восторгом развозили по полям навоз. Навоз надо было везти в маленькой такой двуколке. Мальчишки правили лошадкой. Дмитрий Васильевич шел рядом пешком. И потом приезжали все измазанные в навозе! Я так и вижу Вадима Шапошникова, Дымка, в белых коротких штанишках с круглым навозным пятном… А девочки больше помогали с сеном, ворошили. Но изредка и нам давали отвести какую-нибудь лошадку на водопой.

Напротив Большого дома стояло очень красивое здание в готическом стиле, так называемое Аббатство, и с самого начала мы знали, что это мастерская художника, построенная по его проекту. Был сарай конный, в котором жили лошади. Их было две — Жданчик и Красивец. Красивец — действительно очень красивая лошадь! Очевидно, более породистая. Жданчик попроще. Две собаки — Кутька (попроще) и Жук, более такая низкая, солидная черно-рыжая собака. И прямо на выходе к Оке находилось Адмиралтейство — сарай для зимовки лодок. Лодок было много, целая парусная флотилия, по количеству членов поленовской семьи, самая главная называлась “Яилатан” — Наталия наоборот.

А за Адмиралтейством, в лесу, располагался бревенчатый домик, который все называли Банька. Пока строился Большой дом, там и вправду была баня, потом ею перестали пользоваться. И вот в этой Баньке очень таинственно жила дама — статная, красивая, молодая, которая держалась особняком, не очень-то общалась с нами, но часто ходила во флигель к Поленовым и оставалась там надолго. У нее был сын, четырнадцати — пятнадцатилетний мальчик Одя, участник наших игр. Тогда мы не знали, кто это. Только слышали: “Книпер, Книпер”. Много позже, когда мы уехали из Поленова, нам рассказали, что эта таинственная незнакомка — Анна Васильевна Тимирёва, гражданская жена Колчака. Книпер — ее фамилия по второму мужу, с которым она сошлась через несколько лет после расстрела адмирала. Думаю, взрослые знали, что из-за связи с Колчаком она была “адмовысланной”, то есть ей предписано было жить в “стоверстной зоне”, не приближаясь к Москве ближе чем на сто верст. Поленово как раз из тех мест, что за 101-м километром. К тому времени уже появились лагеря — и Соловки были, и еще другие, но все-таки не столько, как потом. Тогда, в 20-е годы, многих уже арестовывали, но чаще, по-моему, были ссылки, чем лагеря. Ну а за всю свою жизнь Анна Васильевна Тимирёва, невенчанная жена Колчака, провела в тюрьмах и лагерях в общей сложности более сорока лет.

Ее сын, Володя Тимирёв, для меня Одя, был очень милый мальчик, интересный, девчонки постарше были в него влюблены. Он был начинающий художник, говорят, с перспективами. Что интересно: в Москве он учился в школе № 11 имени Льва Толстого, то есть в бывшей Алферовской гимназии. А в двадцать пять лет Одя был арестован и расстрелян…

Через некоторое время к нам приехал папа. Для меня и для всей нашей семьи уже это было большим событием. И вдруг ему так понравилось, что он даже решил остаться и прожил здесь пять дней. Вот эти пять поленовских дней — единственные на моей памяти, когда он был за городом вместе с семьей. Есть фотография: папа на лодке с парусом плывет по реке Оке. Это где-то рядом с Тарусой. Единственный отдых за всю его советскую жизнь…

 

Так как у Поленова была жена Наталья и дочь Наталья, то каждый год торжественно отмечали Натальин день. Именины Натальи по старому стилю приходились на 26 августа, и этот праздник как бы заключал летний сезон. Всем дарили подарки, гости съезжались из Москвы и Тарусы. Таруса отсюда очень близко, через Оку. Там у Поленовых жили родственники и друзья. В то время паром ходил по Оке исправно взад-вперед, утром и вечером, совершенно бесплатно — и люди, и лошади, и подводы с грузом легко переправлялись на наш берег… Кто-то приезжал на извозчике, кто-то пешком приходил. Через Скнижку, приток Оки, по маленькому мосточку в три бревнышка, а дальше лесом и полем. Мы сами так в Тарусу добирались пешим ходом, она даже с веранды поленовского дома видна…

Здесь снимали когда-то Цветаевы, и Марина, и  Анастасия провели детство, а Марину даже крестили в Тарусской церкви, при нас уже закрытой. Мама там вспоминала, как они с Мариной учились в одном классе, и показывала нам ее фотографию. Таруса даже и в дореволюционное время, и все двадцатые — тридцатые годы пользовалась у москвичей очень большой популярностью. Это считалось такое и дачное, и культурное место. Там жили многие художники, поэты. И среди нашего круга знакомых очень многие бывали в Тарусе. Именно люди творчества. Говорили, что Тарусу в этом художественном смысле открыл тоже Поленов, поселившись напротив и окрестив “русским Барбизоном”. Потом там работал Коровин. Борисов-Мусатов последнее лето своей жизни провел на даче у Цветаевых. И на горе над Окой было кладбище, на нем уже не хоронили, называлось “старым кладбищем”. Могила Борисова-Мусатова там выделялась, все ее знали и ходили смотреть. Это производило впечатление — скульптура спящего мальчика. Рассказывали, что Борисов-Мусатов погиб, пытаясь спасти тонущего в Оке ребенка… Но уже кладбище было заброшенным. Какие-то могилы еще навещали. Придешь, бывало, смотришь — то там цветочки свежие, то здесь. Значит, еще оставались какие-то люди, которые были связаны с этим кладбищем. А сейчас уже только могилы…

Итак, Натальин день начинался с выстрела из пушки. Не знаю, откуда она в Поленове взялась, но до сих пор стоит. Потом выводили коней, и все дети по очереди должны были сделать круг по большому полю между сараями и хозяйским флигелем, а на террасе сидела семья Поленовых и почетные гости. И когда проезжали уже мимо этой терраски, то Дмитрий Васильевич отдавал приказание: “Рысью!” И все старались изобразить рысь. И только мне он сделал исключение. Я была одна из последних, поскольку младше других. Не успела я отъехать шагом, как он сказал: “Рысью!” Я поняла почему. Однажды то ли сестра, то ли какая-то другая из больших девочек в первый раз села на лошадь, испугалась, закричала, ухватилась за гриву, а я всячески подсмеивалась и подтрунивала над ней, что она боится. И поэтому когда дошла моя очередь, то Дмитрий Васильевич, едва я успела сесть, сказал: “Рысью!” Как я ни старалась на этой рыси выжить, сперва не могла. Но уже в конце поля мимо публики все-таки проехалась рысью и очень была горда…

Затем всех гостей приглашали в Большой дом, в библиотеку, где была приготовлена сцена и происходил спектакль. Пьесу в то лето написала Наталья Васильевна-младшая, тетя Наташа. А ставила ее, репетировала с нами тетя Оля Поленова. Называлась она, кажется, “Потерянная подкова”, действующих лиц в ней было по числу проживавших тогда в Поленове детей, и роли распределялись примерно по характеру. Моя сестра Татьяна, на два года старше меня, высокая, стройная, она была леди Гертруда. Кто-то из мальчиков — то ли Одя Тимирёв, то ли Вадим Шапошников — был сыном этой леди, а другой — придворным. Мой младший брат был слугой. Я помню две фразы из разговора Оди и Вадима: “Ты знаешь, что Стефан (этот вот слуга, которого играл мой брат), коварный, злой Стефан здесь? Он видел Генвеля и меня!” А я появлялась во втором действии — как оно было связано с первым, не помню, — но я была дочь трактирщика. Вся эта компания, отправившаяся на поиски подковы, по дороге останавливалась в трактире. Вот они входили — такая шумная молодежь, а перед камином тихонько сидела я на резном стульчике, и передо мной стояла прялка, которая сейчас находится в музее. Да и камин в изразцах по сей день украшает библиотеку…

Помню еще один спектакль. Когда мы приехали, на втором этаже, в большой комнате, жил художник Файнберг со своей семьей. А следующее лето Файнберга не было, там жил писатель Сергей Сергеевич Заяицкий, который замечательно играл на гитаре. Был он горбат, всю жизнь страдал костным туберкулезом, от него и умер два года спустя в Феодосии в возрасте тридцати шести лет. А в то лето он сочинил для нас небольшую пьеску — тоже по имеющимся здесь детям. Это была шарада: “Китай”. Первое действие — “Кит”. Естественно, обыграли камин, превратили его в китобойное судно, которое потерпело крушение, и команда попала на необитаемый остров тропический. Кругом стояли похожие на пальмы деревья, не знаю уж где раздобытые, и тут к морякам выходила дикарка, которую изображала я. Второе действие было “Ай”, потому что я разговаривала не на человеческом языке, а только какими-то междометиями: “Ай, ой, бе, би, ми, си”. Сохранилась фотография, меня мама сняла, где я, обнаженная до пояса, в юбочке из папоротника, с закрученными волосами, отплясываю дикарский танец… Это был сюрприз для всех. Сперва танец дикарки даже не предполагался. Я только должна была выйти с подносом и угостить всех фруктами. Но когда тетя Оля Поленова увидела во время первого действия меня, уже завитую и в этой юбочке, она пришла в восторг и говорит: “Это же невозможно! У нас даже нет танца! Я хотела его сделать, но не успела! Ну, давай скорее, Марина, заходи сюда, пока идет первое действие, отрепетируем!” И придумала мне на ходу совершенно замечательный дикий танец. Мы успели…

 

Тем летом умер художник Поленов. Случилось это 18 июля 1927 года. Все было очень неожиданно. Наверное, взрослые понимали, что он доживает последние дни. Но нам, детям, никто не говорил, что болезнь смертельная. Это были первые похороны в моей жизни, и, думаю, я осталась последняя из тех, кто там был. Помню, я удивлялась: все плакали, а у меня никаких слез…

Накануне похорон сын художника дядя Митя собрал нас всех, девочек, и сказал: “Мне нужна ваша помощь. Я хочу, чтобы вы нарвали много-много васильков”. Стояла самая середина лета, васильки были в разгаре. Он отвел нас на овсяное поле: “Вы пойдете прямо по рядам. И главное, немножко волочите ноги, как бы ногой прижимая овес, он потом поднимется, не бойтесь. Но вам откроются все цветы. И рвите букеты”. Я была босиком. Летом очень любила ходить босиком, была и здесь. Мне кажется, что я и сейчас ощущаю ногами эти вот стебельки…

Ближе к вечеру он нас опять позвал, принес такую рамку большую, деревянную, прямоугольную, на которую была натянута из тонкой проволоки крупная решетчатая сетка. И вот он начал, а мы ему помогали в каждую дырочку вставлять букетики. В итоге получился синенький коврик из васильков.

Хоронили Поленова на деревенском кладбище в ближайшем к его дому селе Бёхове, возле церкви, построенной по его рисунку, на высоком берегу Оки. Думаю, что это было большое событие в культурном мире. И сюда, на похороны, съехалось очень много народу — и официальные какие-то (помню солидные представительства от Большого театра), и художники, и друзья, и просто публика. На лошадях, покрытых белыми попонами, везли до Бёхова гроб. А за гробом шли люди, и мы тоже с этой толпой. Стоял погожий летний день. Все вокруг было так красиво. Василия Дмитриевича отпевали в этой почти игрушечной церквушке Святой Троицы, как нам сказали, изнутри расписанной его друзьями и учениками — Репиным, Головиным, Якунчиковой…

Все-таки это был еще 1927 год, и церкви в таком диком количестве не закрывали, как позднее. И похоронный звон был еще разрешен. Такое уже окончательное гонение на церковь с запрещением звона и всего-всего произошло в самом начале тридцатых годов. Вот храм Христа Спасителя взорвали в декабре тридцать первого года, мне кажется, он и был как Рубикон. Во всяком случае, моя сестра Маргарита выходила замуж в двадцать девятом — она еще могла венчаться! А дальше уж ни венчаться, ни крестить, ни хоронить церковно стало невозможно…

Могила была вырыта заранее, вокруг плотно стояли люди. Но нас, детей, пропустили вперед как бы перед толпой, и мы оказались совсем близко от этой ямы, рядом со всеми Поленовыми. Я смотрела на дядю Митю с лопатой, который помогал похоронщикам. Гроб опустили. Засыпали землей. Потом сделали холмик. Вдруг вот здесь Дмитрий Васильевич взял раму с нашими васильками и положил прямо на холмик, на могилу отца. А потом люди клали много цветов — и красных, и белых, все вокруг могилки. Но на наш коврик ни одного цветка положено не было, он так и остался таким синеньким пятном. И помню, как я стояла и все любовалась васильковым пятном и думала: как же стыдно, что вот я стою у могилы и радуюсь красоте, в то время как все-то люди, наверное, только и думают, что о Поленове, и у них такое горе! А меня занимает такая мелочь, как собранные мною цветочки, когда умер человек, художник, и для всех взрослых это очень-очень существенно и страшно. Это чувство стыда до сих пор немножко где-то сидит во мне. Хотя сейчас я понимаю, что это были первые глубокие мысли о жизни и смерти.

См. также
Все материалы Культпросвета