Показать меню
Любимые стихи
Иосиф Бродский. После нашей эры
Джорджо де Кирико. Возвращение Улисса. 1969. Частная колллекция

Иосиф Бродский. После нашей эры

В отличье от животных, человек уйти способен от того, что любит

27 мая 2015 Игорь Зотов

В конце 70-х я учился на филфаке МГУ, и как-то на лекции (для рифмы хочется думать, что по античной литературе) моя подружка Катя передала мне несколько видавших виды бумажных листков: третья или четвертая копия напечатанных под копирку стихов. Странное название Post aetatem nostram уже не составило труда перевести – "После нашей эры". Ниже шло посвящение некоему А.Я. Сергееву, имя автора отсутствовало.

В ту пору я не мог назвать себя человеком в поэзии сведущим, хотя и завел амбарную книгу, куда вписывал от руки – машинки у меня не было – полузапретного Мандельштама и Гумилева, но качество этих стихов в глаза бросалось сразу. Древнеримский сюжет только прикидывался загадочным, с самого начала намеки на жгучую современность были очевидны: движенье перекрыто по причине приезда Императора. Тем более в этих строках:

известный местный кифаред, кипя
негодованьем, смело выступает
с призывом Императора убрать
(на следующей строчке) с медных денег…

– пародирующих поэтическое воззвание Андрея Вознесенского:

Я не знаю, как это сделать. 
Процедура не так проста. 
Уберите Ленина с денег, 
Так идея его чиста!

Пародийность была и в нарочитой неточности исторических деталей: главного героя поэмы, грека, мы находим в пустой кофейне позади Дворца.

Там, где мы учимся, про литературу любой страны и эпохи известно буквально всё. В поисках автора несу стихи на кафедру Русской литературы. За ответом велено зайти дня через три. Пришел. Эксперт сообщил, что стихи понравились, но вопрос об авторстве следует адресовать кафедре Советской литературы. И странно ухмыльнулся, понимая, что идти туда мне не захочется. Но я пошел. "Советские", впрочем, меня не задержали, стихи проглядели в дверях, поморщились, посоветовали, на всякий случай, больше никому их не показывать.

Только тогда до меня дошло, что это самиздат. Разумеется, я читал тогда Солженицына, слушал Галича, но эти стихи были совершенно другого эстетического свойства. Что-то ощущалось в них скорее печальное и стоическое, нежели обличающее и сатирическое. Закончилось тем, что Катя попросила вернуть ей эти, как она выразилась, "стихи про грека" – ей они тоже пришлись по душе. Как можно разборчивее я переписал их в амбарную книгу.

Лет через десять и уже вместе со всей страной я узнал фамилию автора. После познакомился и с таинственным А.Я Сергеевым. В 1996 году книга мемуаров замечательного переводчика, поэта и писателя Андрея Сергеева "Альбом для марок" получила самую тогда престижную из литературных российских премий – Букеровскую. Вкратце я рассказал ему эту историю. Посмеялись. Тогда же, прочитав его книгу, я понял, почему Бродский посвятил Сергееву именно эту маленькую поэму. Андрей Яковлевич слыл заядлым нумизматом, а гордостью его коллекции были варварские подражания античным монетам. Так что пародия на Вознесенского обретала у Бродского и еще один смысл.

В 1998 году Сергеев погиб на московской улице под колесами автомобиля. За два с лишним года до этого умер Бродский, познакомиться с которым не довелось, и как раз об этом я не жалею, мне достаточно его стихов, в том числе и этих, будто вчера написанных.

 

Post aetatem nostram

 А. Я. Сергееву

        I

     "Империя  страна для дураков".
     Движенье перекрыто по причине
     приезда Императора. Толпа
     теснит легионеров, песни, крики;
     но паланкин закрыт. Объект любви
     не хочет быть объектом любопытства.

     В пустой кофейне позади дворца
     бродяга-грек с небритым инвалидом
     играют в домино. На скатертях
     лежат отбросы уличного света,
     и отголоски ликованья мирно
     шевелят шторы. Проигравший грек
     считает драхмы; победитель просит
     яйцо вкрутую и щепотку соли.

     В просторной спальне старый откупщик
     рассказывает молодой гетере,
     что видел Императора. Гетера
     не верит и хохочет. Таковы
     прелюдии у них к любовным играм.

        II

        Дворец

     Изваянные в мраморе сатир
     и нимфа смотрят в глубину бассейна,
     чья гладь покрыта лепестками роз.
     Наместник, босиком, собственноручно
     кровавит морду местному царю
     за трех голубок, угоревших в тесте
     (в момент разделки пирога взлетевших,
     но тотчас же попадавших на стол).
     Испорчен праздник, если не карьера.
     Царь молча извивается на мокром
     полу под мощным, жилистым коленом
     Наместника. Благоуханье роз
     туманит стены. Слуги безучастно
     глядят перед собой, как изваянья.
     Но в гладком камне отраженья нет.

     В неверном свете северной луны,
     свернувшись у трубы дворцовой кухни,
     бродяга-грек в обнимку с кошкой смотрят,
     как два раба выносят из дверей
     труп повара, завернутый в рогожу,
     и медленно спускаются к реке.
     Шуршит щебенка.
         Человек на крыше
     старается зажать кошачью пасть.

        III

     Покинутый мальчишкой брадобрей
     глядится молча в зеркало  должно быть,
     грустя о нем и начисто забыв
     намыленную голову клиента.
     "Наверно, мальчик больше не вернется".
     Тем временем клиент спокойно дремлет
     и видит чисто греческие сны:
     с богами, с кифаредами, с борьбой
     в гимнасиях, где острый запах пота
     щекочет ноздри.
         Снявшись с потолка,
     большая муха, сделав круг, садится
     на белую намыленную щеку
     заснувшего и, утопая в пене,
     как бедные пельтасты Ксенофонта
     в снегах армянских, медленно ползет
     через провалы, выступы, ущелья
     к вершине и, минуя жерло рта,
     взобраться норовит на кончик носа.

     Грек открывает страшный черный глаз,
     и муха, взвыв от ужаса, взлетает.

        IV

     Сухая послепраздничная ночь.
     Флаг в подворотне, схожий с конской мордой,
     жует губами воздух. Лабиринт
     пустынных улиц залит лунным светом:
     чудовище, должно быть, крепко спит.

     Чем дальше от дворца, тем меньше статуй
     и луж. С фасадов исчезает лепка.
     И если дверь выходит на балкон,
     она закрыта. Видимо, и здесь
     ночной покой спасают только стены.
     Звук собственных шагов вполне зловещ
     и в то же время беззащитен; воздух
     уже пронизан рыбою: дома
     кончаются.
         Но лунная дорога
     струится дальше. Черная фелукка
     ее пересекает, словно кошка,
     и растворяется во тьме, дав знак,
     что дальше, собственно, идти не стоит.

        V

     В расклеенном на уличных щитах
     "Послании к властителям" известный,
     известный местный кифаред, кипя
     негодованьем, смело выступает
     с призывом Императора убрать
     (на следующей строчке) с медных денег.

     Толпа жестикулирует. Юнцы,
     седые старцы, зрелые мужчины
     и знающие грамоте гетеры
     единогласно утверждают, что
     "такого прежде не было" -- при этом
     не уточняя, именно чего
     "такого":
         мужества или холуйства.

     Поэзия, должно быть, состоит
     в отсутствии отчетливой границы.

     Невероятно синий горизонт.
     Шуршание прибоя. Растянувшись,
     как ящерица в марте, на сухом
     горячем камне, голый человек
     лущит ворованный миндаль. Поодаль
     два скованных между собой раба,
     собравшиеся, видно, искупаться,
     смеясь, друг другу помогают снять
     свое тряпье.
         Невероятно жарко;
     и грек сползает с камня, закатив
     глаза, как две серебряные драхмы
     с изображеньем новых Диоскуров.

        VI

     Прекрасная акустика! Строитель
     недаром вшей кормил семнадцать лет
     на Лемносе. Акустика прекрасна.

     День тоже восхитителен. Толпа,
     отлившаяся в форму стадиона,
     застыв и затаив дыханье, внемлет

     той ругани, которой два бойца
     друг друга осыпают на арене,
     чтоб, распалясь, схватиться за мечи.

     Цель состязанья вовсе не в убийстве,
     но в справедливой и логичной смерти.
     Законы драмы переходят в спорт.

     Акустика прекрасна. На трибунах
     одни мужчины. Солнце золотит
     кудлатых львов правительственной ложи.
     Весь стадион  одно большое ухо.

     "Ты падаль!"  "Сам ты падаль".  "Мразь и падаль!"
     И тут Наместник, чье лицо подобно
     гноящемуся вымени, смеется.

        VII

        Башня

     Прохладный полдень.
     Теряющийся где-то в облаках
     железный шпиль муниципальной башни
     является в одно и то же время
     громоотводом, маяком и местом
     подъема государственного флага.
     Внутри же  размещается тюрьма.

     Подсчитано когда-то, что обычно 
     в сатрапиях, во время фараонов,
     у мусульман, в эпоху христианства 
     сидело иль бывало казнено
     примерно шесть процентов населенья.
     Поэтому еще сто лет назад
     дед нынешнего цезаря задумал
     реформу правосудья. Отменив
     безнравственный обычай смертной казни,
     он с помощью особого закона
     те шесть процентов сократил до двух,
     обязанных сидеть в тюрьме, конечно,
     пожизненно. Не важно, совершил ли
     ты преступленье или невиновен;
     закон, по сути дела, как налог.
     Тогда-то и воздвигли эту Башню.

     Слепящий блеск хромированной стали.
     На сорок третьем этаже пастух,
     лицо просунув сквозь иллюминатор,
     свою улыбку посылает вниз
     пришедшей навестить его собаке.

        VIII

     Фонтан, изображающий дельфина
     в открытом море, совершенно сух.
     Вполне понятно: каменная рыба
     способна обойтись и без воды,
     как та  без рыбы, сделанной из камня.
     Таков вердикт третейского суда.
     Чьи приговоры отличает сухость.

     Под белой колоннадою дворца
     на мраморных ступеньках кучка смуглых
     вождей в измятых пестрых балахонах
     ждет появленья своего царя,
     как брошенный на скатерти букет 
     заполненной водой стеклянной вазы.

     Царь появляется. Вожди встают
     и потрясают копьями. Улыбки,
     объятья, поцелуи. Царь слегка
     смущен; но вот удобство смуглой кожи:
     на ней не так видны кровоподтеки.

     Бродяга-грек зовет к себе мальца.
     "О чем они болтают?" "Кто, вот эти?"
     "Ага". - "Благодарят его".  "За что?"
     Мальчишка поднимает ясный взгляд:
     "За новые законы против нищих".

        IX

        Зверинец

     Решетка, отделяющая льва
     от публики, в чугунном варианте
     воспроизводит путаницу джунглей.

     Мох. Капли металлической росы.
     Лиана, оплетающая лотос.

     Природа имитируется с той
     любовью, на которую способен
     лишь человек, которому не все
     равно, где заблудиться: в чаще или
     в пустыне.

        X

        Император

     Атлет-легионер в блестящих латах,
     несущий стражу возле белой двери,
     из-за которой слышится журчанье,
     глядит в окно на проходящих женщин.
     Ему, торчащему здесь битый час,
     уже казаться начинает, будто
     не разные красавицы внизу
     проходят мимо, но одна и та же.

     Большая золотая буква М,
     украсившая дверь, по сути дела,
     лишь прописная по сравненью с той,
     огромной и пунцовой от натуги,
     согнувшейся за дверью над проточной
     водою, дабы рассмотреть во всех
     подробностях свое отображенье.

     В конце концов, проточная вода
     ничуть не хуже скульпторов, все царство
     изображеньем этим наводнивших.

     Прозрачная, журчащая струя.
     Огромный, перевернутый Верзувий,
     над ней нависнув, медлит с изверженьем.

     Все вообще теперь идет со скрипом.
     Империя похожа на трирему
     в канале, для триремы слишком узком.
     Гребцы колотят веслами по суше,
     и камни сильно обдирают борт.
     Нет, не сказать, чтоб мы совсем застряли!
     Движенье есть, движенье происходит.
     Мы все-таки плывем. И нас никто
     не обгоняет. Но, увы, как мало
     похоже это на былую скорость!
     И как тут не вздохнешь о временах,
     когда все шло довольно гладко.
         Гладко.

        XI

     Светильник гаснет, и фитиль чадит
     уже в потемках. Тоненькая струйка
     всплывает к потолку, чья белизна
     в кромешном мраке в первую минуту
     согласна на любую форму света.
     Пусть даже копоть.
         За окном всю ночь
     в неполотом саду шумит тяжелый
     азийский ливень. Но рассудок сух.
     Настолько сух, что, будучи охвачен
     холодным бледным пламенем объятья,
     воспламеняешься быстрей, чем лист
     бумаги или старый хворост.

     Но потолок не видит этой вспышки.

     Ни копоти, ни пепла по себе
     не оставляя, человек выходит
     в сырую темень и бредет к калитке.
     Но серебристый голос козодоя
     велит ему вернуться.
         Под дождем
     он, повинуясь, снова входит в кухню
     и, снявши пояс, высыпает на
     железный стол оставшиеся драхмы.
     Затем выходит.
     Птица не кричит.

        XII

     Задумав перейти границу, грек
     достал вместительный мешок и после
     в кварталах возле рынка изловил
     двенадцать кошек (почерней) и с этим
     скребущимся, мяукающим грузом
     он прибыл ночью в пограничный лес.

     Луна светила, как она всегда
     в июле светит. Псы сторожевые,
     конечно, заливали все ущелье
     тоскливым лаем: кошки перестали
     в мешке скандалить и почти притихли.
     И грек промолвил тихо: "В добрый час.

     Афина, не оставь меня. Ступай
     передо мной",  а про себя добавил:
     "На эту часть границы я кладу
     всего шесть кошек. Ни одною больше".
     Собака не взберется на сосну.
     Что до солдат  солдаты суеверны.

     Все вышло лучшим образом. Луна,
     собаки, кошки, суеверье, сосны 
     весь механизм сработал. Он взобрался
     на перевал. Но в миг, когда уже
     одной ногой стоял в другой державе,
     он обнаружил то, что упустил:

     оборотившись, он увидел море.

     Оно лежало далеко внизу.
     В отличье от животных, человек
     уйти способен от того, что любит
     (чтоб только отличиться от животных).
     Но, как слюна собачья, выдают
     его животную природу слезы:

     "О, Таллатта!.."
         Но в этом скверном мире
     нельзя торчать так долго на виду,
     на перевале, в лунном свете, если
     не хочешь стать мишенью. Вскинув ношу,
     он осторожно стал спускаться вниз,
     в глубь континента; и вставал навстречу
     
еловый гребень вместо горизонта.

 

Примечания автора стихов:

Перевод заглавия: После нашей эры
Диоскуры - Кастор и Поллукс, в греческой мифологии символ нерасторжимой дружбы. Их изображение помещалось на греческих монетах. Греки классического периода считали богохульством чеканить изображения государей; изображались только боги или их символы; также - мифологические персонажи.
Лемнос - остров в Эгейском море, служил и служит местом ссылки.
Верзувий - от славянского "верзать".
Таллатта - море (греч.)
 
См. также
Все материалы Культпросвета