Показать меню
Дом Пашкова
Русская литература в 2015 году: как пишутся воспоминания
Данте Габриэль Россетти. Богиня памяти Мнемозина. 1881. Музей искусств Делавэра, Уилмингтон

Русская литература в 2015 году: как пишутся воспоминания

О парадоксе Хокинга, морковном варенье и том, что время — это вода

28 сентября 2015 Игорь Зотов

Мемуары людей известных, как и мемуары, посвященные известным людям, обречены на успех. В книжном бизнесе это один из самых популярных жанров. Для знатока мемуар – всегда детектив: интересно, о чем автор рассказал, что утаил. Как известно, правдивых воспоминаний не бывает и быть не может. Читая чьи-либо мемуары, неплохо помнить, что  у каждого существует свой и только свой вариант прошлого, и держать в уме парадокс физика Стивена Хокинга:

Независимо от того, какие воспоминания вы храните о прошлом в настоящее время, прошлое, как и будущее, неопределенно и существует в виде спектра возможностей.

Пройти по тонкой грани между умолчанием и откровением непросто, и эту интересную задачу авторы недавно опубликованных мемуаров решили каждый по-своему.

 

 

Александр Кабаков. Камера хранения: мещанская книга. Издательство Елены Шубиной. 2015

В предисловии автор поясняет:

Доживший до соответствующего возраста мемуарист (…) не может избежать в своих воспоминаниях нелицеприятных описаний, даже разоблачений, раскрытия секретов, прямых оценок и резких суждений. Собственно, ради всего этого мемуары читаются, да и пишутся тоже, если говорить откровенно. (…) Хорошо еще, если пишущий награжден — или наказан — долгожитием, так что все персонажи его воспоминаний померли раньше публикации, а если кто-то уцелел? Как повернется рука судить стариков, писать о них то, что, ради сохранения мирных отношений, и говорить не решался, даже когда все были молоды и многое могли вынести и еще было время помириться потом... Не говорю уж о том, что быстро, от страницы к странице слабеющая память подводит, путаются последовательности, возникают из тумана никогда не произносившиеся слова, старые анекдоты представляются былями — словом, мемуарист «врет, как очевидец» по французской, кажется, поговорке

Именно поэтому, Кабаков не упоминает в книге не только имен известных людей, но даже их инициалов. По мудрому совету издателя, он пишет исключительно о вещах, которые сыграли роль в его жизни, вещи не обидятся, да и соврать про них невозможно. Автор пишет о патефонах, трениках, игрушках, комодах, джинсах – обо всем том, что слывет низкой материей. Одно дело, когда о плащах-болоньях расскажет Леонид Парфенов с телеэкрана, и совсем другое, когда "серьезный русский писатель" посвятит главу такому, к примеру, давно забытому приспособлению:

Кажущееся теперь удивительным даже мне, вполне заставшему его в обиходе, устройство это состояло из двух, по обычному числу мужских ног, одинаковых предметов. Каждый из них представлял собой три соединенные эластичные ленты (в них была продернута тонкая резинка). Две из лент охватывали ногу под коленом и застегивались в кольцо регулирующимся под конкретную голень металлическим замком-крючком. Третья была короче первых двух и заканчивалась резиновым языком с отростком-грибком и проволочной петелькой на конце. Этой петелькой, надевавшейся с усилием на резиновый грибок, и зажимался край носка. Теперь представьте, как все это выглядело на мужской ноге — и без того не самой привлекательной части человеческого тела. Или, не дай бог, зимой поверх кальсонной штанины! Нужно ли говорить, что мужчины, особенно молодые, ненавидели подвязки и бдительно следили за тем, чтобы не обнаружить, положив ногу на ногу, под вздернувшимися брюками даже часть этой упряжи...

Речь о мужской носочной подвязке, что была в обиходе еще и в 70-х годах прошлого века.

Проблема, однако, не в том,  что вещи – это низкий жанр, а в том, что они неподвижны и сами по себе не способны создать интригу для целой книги. Пара страниц в журнале про виниловые пластинки – это да, но 400 страниц сплошных вещей?

Каждому упомянутому в книге предмету необходим конфликт, а его способен создать только человек. Кабаков это хорошо понимает и пытается представить свой набор предметов с помощью людских судеб. Как, например, в почти детективной истории антиквара (разумеется, безымянного), который заранее узнавал, где и когда будут сносить ветхий дом, и нажил на этом целое состояние. Или в грустном анекдоте про то, как на один из послевоенных новогодних праздников дама надела трофейную ночную рубашку, приняв ее за бальное платье…

Вещи  помогают людям проявить индивидуальность, тут Кабаков совершенно прав, однако ярких историй для описания всех предметов книги автору явно недостает, а потому ее главы выглядят неравноценными, интрига то возрождается, то вновь затухает. 

 

 

Екатерина Рождественская. Жили-были, ели-пили. Семейные истории. ЭКСМО. 2015

Еще одна важная особенность мемуаров: воспоминания о событиях часто могут быть намного ярче и интереснее самих событий – в полном согласии с квантовой теорией.

Мы путешествуем по миру не столько в поисках новых впечатлений (хотя и за ними тоже), сколько – новых воспоминаний. Они, в отличие от впечатлений, способны воспроизводиться многократно, и всякий раз по-новому, и со временем могут преобразиться почти до неузнаваемости – в яркий пленительный миф. 

Старшая дочь поэта Роберта Рождественского не только с удовольствием вспоминает, но и фиксирует удовольствие в беспроигрышной форме – в кулинарных рецептах. Практически все главы книги, повествующие о событиях из жизни семьи, завершаются подробным рецептом блюда, которое вспоминается автору в связи с тем или иным событием.

В переделкинский дом Рождественских нагрянули неожиданные гости, вот рецепт мгновенных лепешек. Отец отправился на рыбалку в Балтийское море, следует инструкция по копчению угря. Семейный обед с другом Муслимом Магомаевым открывает секрет его фирменных котлет. Книгу Екатерины Рождественской вполне можно пользовать как кулинарную. Но вот главы, которые не располагают к гастрономическим радостям. Они всего лишь не камуфлируют вездесущий житейский трагизм: история гибели великого артиста Евгения Урбанского, страницы, посвященные болезни и смерти самого Роберта Рождественского. С удивлением и грустью сознаешь, что привычный образ  успешного "советского поэта" не совпадает с представленным в книге. К стыду своему, я прежде не знал, что именно Рождественский издал в СССР первую книгу стихов Владимира Высоцкого – тот самый, легендарный "Нерв".

Герои Рождественской присутствуют в книге под своими именами, и какими: Магомаев, Лиознова, Аксенов, Евтушенко, доктор Рошаль. Автору нет нужды скрывать или наоборот выпячивать что-то неприятное в героях – книга не о них, она об удовольствии. Пусть это и горькое удовольствие самого процесса вспоминания. А вот десертное в прямом и переносном смыслах воспоминание о том, как друг семьи Юлий Воронцов остроумно воспользовался одним из кулинарных секретов Рождественских – морковным вареньем – в служебных целях:

Еще для экзотики я варила морковное варенье и дарила его в основном гостям. Одну пол-литровую баночку отдала нашему другу, Юлию Михайловичу Воронцову, который очень дружил с родителями и часто у нас бывал, когда приезжал в Москву из Парижа, где занимал высокую должность посла Советского Союза. Очень уж он варенье это нахваливал, а как узнал, что оно из ненавистной ему моркови, вообще дар речи потерял. Когда был у нас в следующий свой московский отпуск, торжественно сообщил мне, что посольство СССР в его лице выражает мне свою благодарность за то, что мое морковное варенье помогло провести очень важные переговоры на должном уровне. И рассказал, что в посольство на обед приехал президент Франсуа Миттеран, по какому поводу, Юлик, естественно, не сказал. Обед прошел вяло: ни пожарские котлеты, ни хорошая русская водка и черная икра настроение Миттерану не подняли. И тут Юлик вспомнил про мое морковное варенье. Его подали. Юлик поспорил с Миттераном, что тот ни за что не угадает, из чего оно сделано. Поспорили. Миттеран стал предлагать свои варианты: «Апельсины?», «Груша?», «Яблоки с апельсинами?», «Китайские яблоки?» С каждым новым предложением атмосфера оттаивала, мужчины стали смеяться, а когда Юлик сказал, что зря не поспорил на щелбан, раздался настоящий взрыв хохота! В общем, переговоры вошли в новое русло, и все было решено в лучшем виде.

Если читатель захочет физически ощутить свою причастность к какому-то событию из этой книги, он волен встать к плите и сварить, к примеру, морковное варенье. Или пельмени по-рождественски.

 

 

Екатерина Марголис. Следы на воде. Издательство Ивана Лимбаха, 2015

Этот вариант мемуаров, пожалуй, самый изощренный. Пожалуй, его можно назвать беллетристическим. Автор пишет не биографию в линейном порядке, а складывает многочисленные свои и чужие документальные свидетельства в роман. Это первый литературный опыт художницы Екатерины Марголис, много лет живущей в Венеции. Опыт скорее удачный, хотя и огрехов хватает и, прежде всего, композиционных.

Книга скроена весьма хаотично: с авторскими воспоминаниями смешались стихи Бахыта Кенжеева, Иосифа Бродского, Бориса Пастернака, эссе Ольги Седаковой, проза Варлама Шаламова, проповедь о. Георгия Чистякова, мемуары узников ГУЛАГа и многое другое. Больше того, Марголис делает в книге попытку соединения визуального и словесного искусств: иные страницы содержат лишь одну короткую фразу или даже одно-единственное слово. 

Объединить такое множество компонентов способен только строгий ритм. В противном случае высокие стропила романа рухнут. В ритм этой книги сразу не попасть: поначалу ее части кажутся несоразмерными – те чересчур выпирают, другие, наоборот, таятся.

Но постепенно ритм проявляется все ощутимее, а чтение становится все увлекательнее.

Многие герои этой книги, как и у Рождественской, люди известные, но их известность развернута к читателю отнюдь не кулинарной стороной. А уж о носочных подвязках и речи быть не может.

Первые детские воспоминания автора связаны с домом Пастернака в Переделкине – там какое-то время ютилась семья Марголис, оставшись в прямом смысле слова без крыши над головой:     

Мы росли на полях стихов к роману. Большой дом поэта стоял среди сугробов, как корабль, готовый к отплытию. Имя поэта мало затрагивало детскую жизнь — более того, с детским снобизмом мы полагали до поры до времени, что все носятся с ним просто потому, что он папа нашего дяди, а нам почти родственник, что-то вроде дедушки. Что до паломников, так это его добрые знакомые — старички и старушки. Скукоженную, кутавшуюся в шаль молитвенно называли «Надежда Яковлевна» и добавляли вполголоса «Мандельштам»; бородатого с палкой шепотом — Копелев; про горбоносую говорили, что она сестра Цветаевой, которую детское воображение рисовало как цветочную фею — одну из разноцветных куколок из конфетных оберток, которые так ловко скручивала для нас после чая ее подруга — Софья Исааковна. Фигурки всё множились на столе, а потом от едва заметного дуновения начинали кружиться в вальсе по клеенке с яблоками. Шел снег или падали листья. А роман и поэт были пейзажем за окном. Физическим пространством детства.

Эти строчки задают тон книги, в которой появятся и исчезнут смертельно больной мальчик Лева и узники советского лагеря – девочка Элеонора, и Освенцима – мальчик Хурбинек.  

Почти до самого финала читателю предстоит верить в то, что автор, поселившись в Венеции, хотя бы частично, но рай обрела. Блажен, кто верует. А финал обескураживает: в нем появляется именно то, что и делает любой роман романом – любовь. Любовь предсказуемо трагическая. Недаром, уже первое знакомство влюбленных отмечено неизбывно элегическими нотами:

Захлебываясь, стала рассказывать ему о Бродском. И вот вместе с ним мы стали искать ту часть набережной, куда выходила лечебница для неисцелимых... Эссе он не читал, а о Бродском он слышал только, что есть такой русский поэт, который часто приезжает в Венецию. К нам все приезжают. А он за свои сорок пять лет никуда добровольно из Венеции не выезжал. Венеция — по его словам, равна вселенной. В ней есть все, что ему нужно в этом мире. Мы шли совершенно нетуристическими улицами. Он то и дело походя бросал фразы, которые убеждали в том, что вся его жизнь правда: вот здесь, помнится, Висконти снимал свою «Смерть в Венеции», у него был ограничен бюджет, и потому он набирал массовку из местного оркестра — так контрабасисту, его отцу, пришлось появиться в кадре в качестве портье и взять у героя пальто... А вот как-то он шел мимо больницы Сан-Джованни-э-Паоло. У церкви толпился народ. Он зашел внутрь. Хоронили Стравинского. Потом гондола с его гробом плыла под этим мостом, на котором мы сейчас стоим, в сторону Сан-Микеле. Спустя год я увидела фильм «Прогулки с Бродским»: в одном из эпизодов Бродский стоит на том самом мосту возле больницы Сан-Джованни-э-Паоло и говорит: «Вот перед вами тот канал, куда Стравинский поканал...» Так все начало отражаться и рифмоваться. Венеция действительно оказалась «общим местом», но в другом смысле: это точка встречи. Я повела его в книжный магазин, и мы купили там перевод «Набережной неисцелимых» на итальянский, сделанный Джильберто Форти с наиболее полного английского текста. Я так хотела, чтобы мой итальянский знакомец проникся духом этого едва прочитанного мною текста, что спросила:
 — Вот, например, про время и воду — знаешь, что Бродский об этом пишет?
— Наверное, знаю, — ответил он, — что время — это вода?
— ???
— Для всякого венецианца это очевидно. Но я рад, если твой Бродский это понял.

Стоит ли говорить, что, закрыв последнюю страницу, я перечитал Бродского и пересмотрел Висконти. Надо ли говорить, что в обратной последовательности это не работает?

 

См. также
Все материалы Культпросвета