
Детство Горького
О бабушкином, дедушкином, зверином и о том, кого из писателей получается вообразить ребенком
21 марта 2017 Игорь ЗотовНе верится, что вы тоже были маленьким, такой вы — странный. Как будто и родились взрослым. В мыслях у вас много детского, незрелого, а — знаете вы о жизни довольно много; больше не надо, – говорил Толстой Горькому во время одной из их встреч в Крыму в 1901 году.
Будущему буревестнику революции было тогда за тридцать, Повесть "Детство" своего великого собеседника он, разумеется, уже читал, а вот своего личного "Детства" еще не написал. Горький начнет его в Италии уже всемирно знаменитым 45-летним писателем. И нет сомнений, что то был, пусть и запоздалый, но ответ Толстому – настолько непохожи две эти повести.
На эту книгу мы наткнулись случайно – в нижегородском музее Горького "Домик Каширина", в котором и начинаются описанные в повести события. Там все осталось по-прежнему, как и полтора века назад, да и пейзаж вокруг дома мало в чем изменился: неприютные и пыльные улицы и дворы. Разве что торчат кое-где современные дома да машины снуют. Тот же у забора желтый дубовый крест, который насмерть придавил самого первого приятеля маленького Алеши Пешкова – Цыганка. Конюшня, понятно, пустует, а в соседнем, тоже музейном дворе памятник юному Горькому, вдохновенному, "со взором горящим". Представить себе подобный в Ясной Поляне невозможно. Да и вообще, отчего-то сложно вообразить маленьким именно Толстого, а не Горького.

Значит ли это, что Лев Николаевич ошибался в своей оценке Горького? Отнюдь.
Слава Толстого-писателя началась именно с "Детства", которое он написал молодым – чуть за двадцать – человеком. Не то чтобы его воспоминания о детских годах были свежее горьковских, нет. Дело в другом: "Детство" Толстого – повесть о том, как человек становится человеком, расписанная если не по дням, то по многим этапам этого сложного процесса. Толстого интересует прежде всего внутреннее состояние души, ее диалектика. У Горького все совершенно иначе. Его повесть – это предельно реалистичное описание быта одной нижегородской семьи, быта, по жестокой оценке самого автора, "звериного", быта, которым, по его мнению, живет вся Россия.
Толстой ловит и воспроизводит малейшие шевеления души, мельчайшие свои и чужие поступки. Именно в его "Детстве" появился тот самый поток сознания, на котором построен эпохальный "Улисс" Джеймса Джойса. Горький же сознательно ничего этого не отлавливает, ему события детской жизни интересны в качестве кусочков колоссальной мозаики под названием "русская жизнь".
Толстой подметив "звериность" в себе самом, всю оставшуюся жизнь будет изживать ее изматывающим самосовершенствованием. Горький предпочтет другой путь: исправление самой жизни, а, следовательно, и жизни других людей. И если Толстой упорно будет держаться своего пути, то Горький будет метаться от крайности к крайности, от Данко к Луке, от богоискательства к оправданию ГУЛАГА и газетному воплю если враг не сдается, его уничтожают... Других – слишком много, да и хотят они слишком разного.

Я не смог отказать себе в удовольствии купить эту книжку, настолько она показалась стильной – вышло это издание "Детства" еще в 1948 году в Детгизе с иллюстрациями Бориса Дехтерева, а в 1998 году к 130-летию Горького в Нижнем ее переиздали. Тем же вечером в гостинце я начал ее читать, покуда не потускнели еще картины домика Каширина и всего города.
Тем же вечером я нашел для себя одно из объяснений горьковской раздвоенности. Разумеется, истоки всего в детстве. У Горького, пусть и описавшего его четыре десятилетия спустя, можно услышать множество отголосков детских впечатлений. Через всю книгу проходят признания мальчика в любви к бабушке, а равно настороженно-любопытное отношение к дедушке, который воспитывал по-звериному – бил смертным боем. Несколько раз Горький прибегает к прямому сравнению своих родственников, а самое любопытное из них это:

А вот и дедушкин Бог:
И еще:
Разве не напоминает это "несдающегося врага"? Слишком рано и сразу с головой погрузился Алеша Пешков в звериный русский быт, но противоядие, которое выработалось в душе у ребенка, иной раз оборачивалось у взрослого Горького врожденной, вероятно, бабушкиной жалостливостью, но часто и благоприобретенной дедушкиной жестокостью. Сам он называл себя человеком неверующим. Оба эти и многие другие качества Горький, очень большой художник, сумел воплотить на бумаге одинаково убедительно.

Повесть я дочитал, уже вернувшись в Москву. Она многое добавила впечатлениям от путешествия в Нижний, сделало их объемными, что ли, помогла сравнить две эпохи. Звериность жизни ведь никуда не делась, просто приняла за эти полтора века иные обличья. Потребность человека в изживании собственной "звериности" – тоже. Ощущение от повести получилось, кажется, сильнее, чем в школьные годы. Но все же ощущение это скорее этнографическое, в отличие от толстовского, психологического. Споря с Толстым, Горький в одной из статей проницательно отмечал:
Очерк "Лев Толстой", написанный десять лет спустя после смерти Льва Николаевича, Горький вдруг завершил неожиданным признанием:
А я, не верующий в бога, смотрю на него почему-то очень осторожно, немножко боязливо, смотрю и думаю: "Этот человек — богоподобен!"
Но дальше-то будут и "враг", и ГУЛАГ – и так всю жизнь: между бабушкиным не дай обидеть никого, и дедушкиным наказан будет горем и погибелью...