Показать меню
Дом Пашкова
Детство Горького
Б.А. Дехтерев. Иллюстрация к повести М. Горького "Детство". 1948

Детство Горького

О бабушкином, дедушкином, зверином и о том, кого из писателей получается вообразить ребенком

21 марта 2017 Игорь Зотов

Не верится, что вы тоже были маленьким, такой вы — странный. Как будто и родились взрослым. В мыслях у вас много детского, незрелого, а — знаете вы о жизни довольно много; больше не надо, – говорил Толстой Горькому во время одной из их встреч в Крыму в 1901 году.

Будущему буревестнику революции было тогда за тридцать, Повесть "Детство" своего великого собеседника он, разумеется, уже читал, а вот своего личного "Детства" еще не написал. Горький начнет его в Италии уже всемирно знаменитым 45-летним писателем. И нет сомнений, что то был, пусть и запоздалый, но ответ Толстому – настолько непохожи две эти повести.

На эту книгу мы наткнулись случайно – в нижегородском музее Горького "Домик Каширина", в котором и начинаются описанные в повести события. Там все осталось по-прежнему, как и полтора века назад, да и пейзаж вокруг дома мало в чем изменился: неприютные и пыльные улицы и дворы. Разве что торчат кое-где современные дома да машины снуют. Тот же у забора желтый дубовый крест, который насмерть придавил самого первого приятеля маленького Алеши Пешкова – Цыганка. Конюшня, понятно, пустует, а в соседнем, тоже музейном дворе памятник юному Горькому, вдохновенному, "со взором горящим". Представить себе подобный в Ясной Поляне невозможно. Да и вообще, отчего-то сложно вообразить маленьким именно Толстого, а не Горького.

 

Борис Дехтерев. Иллюстрация к повести М. Горького "Детство". 1948

Значит ли это, что Лев Николаевич ошибался в своей оценке Горького? Отнюдь.

Слава Толстого-писателя началась именно с "Детства", которое он написал молодым – чуть за двадцать – человеком. Не то чтобы его воспоминания о детских годах были свежее горьковских, нет. Дело в другом: "Детство" Толстого – повесть о том, как человек становится человеком, расписанная если не по дням, то по многим этапам этого сложного процесса. Толстого интересует прежде всего внутреннее состояние души, ее диалектика. У Горького все совершенно иначе. Его повесть – это предельно реалистичное описание быта одной нижегородской семьи, быта, по жестокой оценке самого автора, "звериного", быта, которым, по его мнению, живет вся Россия.

Толстой ловит и воспроизводит малейшие шевеления души, мельчайшие свои и чужие поступки. Именно в его "Детстве" появился тот самый поток сознания, на котором построен эпохальный "Улисс" Джеймса Джойса. Горький же сознательно ничего этого не отлавливает, ему события детской жизни интересны в качестве кусочков колоссальной мозаики под названием "русская жизнь".

Толстой подметив "звериность" в себе самом, всю оставшуюся жизнь будет изживать ее изматывающим самосовершенствованием. Горький предпочтет другой путь: исправление самой жизни, а, следовательно, и жизни других людей. И если Толстой упорно будет держаться своего пути, то Горький будет метаться от крайности к крайности, от Данко к Луке, от богоискательства к оправданию ГУЛАГА и газетному воплю если враг не сдается, его уничтожают...  Других – слишком много, да и хотят они слишком разного.

 

Савелий Сорин. Портрет М.Горького, 1902. США Сан-Франциско Fine Arts Museum

Я не смог отказать себе в удовольствии купить эту книжку, настолько она показалась стильной – вышло это издание "Детства" еще в 1948 году в Детгизе с иллюстрациями Бориса Дехтерева, а в 1998 году к 130-летию Горького в Нижнем ее переиздали. Тем же вечером в гостинце я начал ее читать, покуда не потускнели еще картины домика Каширина и всего города.

Тем же вечером я нашел для себя одно из объяснений горьковской раздвоенности. Разумеется, истоки всего в детстве. У Горького, пусть и описавшего его четыре десятилетия спустя, можно услышать множество отголосков детских впечатлений. Через всю книгу проходят признания мальчика в любви к бабушке, а равно настороженно-любопытное отношение к дедушке, который воспитывал по-звериному – бил смертным боем. Несколько раз Горький прибегает к прямому сравнению своих родственников, а самое любопытное из них это:

Я очень рано понял, что у деда — один бог, а у бабушки — другой. […]
Выпрямив сутулую спину, вскинув голову, ласково глядя на круглое лицо Казанской божией матери, она (бабушка – И.З.) широко, истово крестилась и шумно, горячо шептала:
— Богородица преславная, подай милости твоея на грядущий день, матушка!
Кланялась до земли, разгибала спину медленно и снова шептала все горячей и умиленнее:
— Радости источник, красавица пречистая, яблоня во цвету!..
Она почти каждое утро находила новые слова хвалы, и это всегда заставляло меня вслушиваться в молитву ее с напряженным вниманием.
— Сердечушко мое чистое, небесное! Защита моя и покров, солнышко золотое, мати господня, охрани от наваждения злого, не дай обидеть никого, и меня бы не обижали зря!
С улыбкой в темных глазах и как будто помолодевшая, она снова крестилась медленными движениями тяжелой руки.
— Исусе Христе, сыне божий, буди милостив ко мне, грешнице, Матери твоея ради...
Всегда ее молитва была акафистом, хвалою искренней и простодушной.
 
 
Борис Дехтерев. Иллюстрация к повести М. Горького "Детство". 1956. Картинная галерея, Красноармейск

А вот и дедушкин Бог:

Дед, поучая меня, тоже говорил, что бог — существо вездесущее, всеведущее, всевидящее, добрая помощь людям во всех делах, но молился он не так, как бабушка.
Утром, перед тем как встать в угол к образам, он долго умывался, потом, аккуратно одетый, тщательно причесывал рыжие волосы, оправлял бородку и, осмотрев себя в зеркало, одернув рубаху, заправив черную косынку за жилет, осторожно, точно крадучись, шел к образам. Становился он всегда на один и тот же сучок половицы, подобный лошадиному глазу, с минуту стоял молча, опустив голову, вытянув руки вдоль тела, как солдат. Потом, прямой и тонкий, внушительно говорил:
— «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа!»
Мне казалось, что после этих слов в комнате наступала особенная тишина, — даже мухи жужжат осторожнее.
Он стоит, вздернув голову, брови у него приподняты, ощетинились, золотистая борода торчит горизонтально; он читает молитвы твердо, точно отвечая урок: голос его звучит внятно и требовательно.
— «Напрасно Судия приидет, и коегождо деяния обнажатся...»

 

 

И еще:

Рассказывая мне о необоримой силе божией, он всегда и прежде всего подчеркивал ее жестокость: вот согрешили люди и — потоплены, еще согрешили и — сожжены, разрушены города их; вот бог наказал людей голодом и мором, и всегда он — меч над землею, бич грешникам.
— Всяк, нарушающий непослушанием законы божии, наказан будет горем и погибелью! — постукивая костями тонких пальцев по столу, внушал он.
Мне было трудно поверить в жестокость бога. Я подозревал, что дед нарочно придумывает все это, чтобы внушить мне страх не пред богом, а пред ним.

Разве не напоминает  это "несдающегося врага"? Слишком рано и сразу с головой погрузился Алеша Пешков в звериный русский быт, но противоядие, которое выработалось в душе у ребенка, иной раз оборачивалось у взрослого Горького врожденной, вероятно, бабушкиной жалостливостью, но часто и благоприобретенной дедушкиной жестокостью. Сам он называл себя человеком неверующим. Оба эти и многие другие качества Горький, очень большой художник, сумел воплотить на бумаге одинаково убедительно.

 

Кукрыниксы. М. Горький. Шарж. 1932

Повесть я дочитал, уже вернувшись в Москву. Она многое добавила впечатлениям от путешествия в Нижний, сделало их объемными, что ли, помогла сравнить две эпохи. Звериность жизни ведь никуда не делась, просто приняла за эти полтора века иные обличья. Потребность человека в изживании собственной "звериности" – тоже. Ощущение от повести получилось, кажется, сильнее, чем в школьные годы. Но все же ощущение это скорее этнографическое, в отличие от толстовского, психологического. Споря с Толстым, Горький в одной из статей проницательно отмечал:

Оригинальнейшая черта русского человека, в каждый данный момент он искренен. Именно эта оригинальность и является, как я думаю, источником моральной сумятицы, среди которой мы привыкли жить. Вы посмотрите: ведь, нигде не занимаются так много и упорно вопросами и спорами, заботами о личном "самосовершенствовании", как занимаются этим, очевидно бесплодным, делом у нас.
Мне всегда казалось, что именно этот род занятий создает особенно густую и удушливую атмосферу лицемерия, лжи, ханжества. Особенно тяжелой и подавляющей эта атмосфера была в кружках "толстовцев", людей, которые чрезвычайно яростно занимались "самоугрызением".

Очерк "Лев Толстой", написанный десять лет спустя после смерти Льва Николаевича, Горький вдруг завершил неожиданным признанием: 

А я, не верующий в бога, смотрю на него почему-то очень осторожно, немножко боязливо, смотрю и думаю: "Этот человек — богоподобен!"

Но дальше-то будут и "враг", и ГУЛАГ – и так всю жизнь: между бабушкиным не дай обидеть никого, и дедушкиным наказан будет горем и погибелью...

 

См. также
Все материалы Культпросвета