Показать меню
Кредо Кирилла Михайлова
Скажи мне, Господи, путь

Скажи мне, Господи, путь

Из «Путевого блокнота» священника Георгия Чистякова: об истории, тёмных аллеях и о лучшей защите в пути, который, как сказано, неисповедим

13 декабря 2013 Кирилл Михайлов

«Кредо» ― credo ― с латыни переводится как «верую». Известно выражение, приписываемое христианскому мыслителю IIIII веков Тертуллиану, «верую, ибо абсурдно». Здесь я буду рассказывать о том, как люди верят. Как это бывает неожиданно и противоречиво. Или ― подлинно и откровенно. Какой абсурдной иногда выглядит та религиозность, что заняла сегодня одно из главных мест на исторической сцене.

Ещё лет двадцать назад казалось, будто вера стала личным делом частного человека. Ну, а если верить известному социологу Питеру Бергеру, «современный мир столь же яростно религиозен, каким был всегда». И вот уже выражение «исламский терроризм» звучит для нашего уха чем-то совершенно привычным. А у большинства наших соотечественников тезис «русский ― значит православный» не вызывает возражений. Религиозные верования снова стали площадкой общественных споров, но от внимания по-прежнему скрыты проявления христианства, по самой своей сути деликатные, не громогласные.

Книга «Путевой блокнот» о. Георгия Чистякова, изданная Центром книги Рудомино, попалась мне на глаза на лотке на Никитском бульваре, где в честь Дня города проходила акция «Книжный бульвар». Я купил и поинтересовался, остались ли ещё:

― Все разобрали, ― отвечал продавец. ― А что, в Москве Чистякова любят…

Отец Георгий родился в 1953 году в Москве в семье преподавателей МГУ и Военно-воздушной инженерной академии имени Жуковского. В 1975-м окончил исторический факультет Московского университета по специальности «древняя история». В 1993-м был рукоположен в сан священника и до своей кончины в 2007 году служил в храме святых Косьмы и Дамиана в Столешниковом переулке.

«Путевой блокнот» написан в редком для нашего времени жанре эссе и очерков, написанных священником, но совершенно избегающих адресоваться именно и только человеку воцерковлённому. Эти очерки лишены замкнутости в «русском православии» ― об этой замкнутости и ограниченности много размышляет в своих «Дневниках» протопресвитер Александр Шмеман. Сам автор «Путевого блокнота» в очерке «Волга» называет главным в своей жизни «стремление к синтезу западной и восточной духовности, к полному миру (в библейском смысле этого слова!) между православием и католичеством, между христианским Востоком и Западом». Для него мир между Востоком и Западом ― это не только мир между церквями, но и синтез культур, понимание творческой связи между Горацием, Бодлером, Николаем Гумилёвым, о которых заходит речь в «Морских путешествиях».

Вся книга пронизана глубокой живой верой автора, подкреплённой его энциклопедической образованностью и поэтическим слухом. Отец Георгий предлагает читателю стихотворение Бродского «Эклога 5-я (летняя)» как отправную точку для путешествия в собственное прошлое, прошлое своей семьи:

Бабочки, мальвы, благоуханье сена,

река вроде Оредежи или Сейма,

расположившиеся подле семьи

дачников, розовые наряды…

В образе «тёмных аллей», укоренённом в русской литературе, о. Георгий Чистяков видит соединение романтической поэтизации усадебной старины, парковых аллей и старых деревьев со стремлением к первозданной красоте, к тому, «чтобы прикоснуться к подлинности мира, к подлинности Божьего присутствия в нём». Это видение священника, зрение, идеально приспособленное для того, чтобы замечать невидимые остальным связи, рифмы событий и вещей.

Книга поделена на три части ― в зависимости от того, что оказалось в поле зрения автора: это эссе, посвящённые литературе и истории, очерки путешествий по стране и по дорогам мира.

«Жизнь и без того тяжёлая, а потому не отбирайте у нас воспоминаний. Хочется думать, что хотя бы прошлое было хорошим», ― говорит автору одна из его собеседниц в очерке «Каргополь: храмы и люди». Именно возвращение исторической памяти, глухих и брошенных мест, дорог, по которым гнали этапом женщин в летних туфлях зимой, городков с общей судьбой ― один из лейтмотивов путевых очерков. Большинство поездок по стране относятся к 90-м годам, это Южный Урал, Пермский край, Русский Север. Как в документе фиксируются нищета и отринутость жизни провинции. Но перед глазами священника и труд простых людей в тех же детских домах, где не хватает ни игрушек, ни обуви, ни свежих овощей вдосталь. «Можно, конечно, сказать, что во всех этих учреждениях чисто, что дети одеты и вымыты, но этого мало. Главное заключается в том, что все они учатся, причём неплохо, читают книги и интересуются всем, чем обычно интересуются дети их возраста в Москве или в Париже».

Мир за пределами России в сборнике ― это Западная Европа. Описание каждого места пронизано ощущением многовековой истории. Рассказ о Страсбурге о. Георгий начинает цитатой из книги «Рейн» Виктора Гюго, но уже через пару страниц читатель очутится в 842 году, когда два короля ― Карл Лысый и Людовик Немецкий ― именно в этом месте подписывают договор, в котором клянутся в верности друг другу.

Сквозная тема «Путевого блокнота» ярче всего раскрыта в очерке «Чтобы эта дорога стала моею». Юный и несчастный студент-филолог Георгий Чистяков (именно так называет себя автор с дипломом историка) идёт по берегу Рижского залива и размышляет о словах из 142-го псалма: «Скажи мне, Господи, путь, воньже пойду». Здесь анализ слова via ― «дорога» ― в латинском переводе Псалтири Блаженного Иеронима, здесь один день из юности, наполненный встречами и воспоминаниями, и здесь же ощущение бесконечного счастья в финале, едва выразимого словами: «Аз уснух и спах» (Пс. 3:6) ― «Ложусь я, сплю и встаю, ибо Господь защищает меня».

 

Георгий Чистяков

Путевой блокнот

Центр книги Рудомино, Москва 2013

 

Чтобы эта дорога стала моею

Вслушиваясь в ворчание волн, я иду по песчаному берегу моря. Мне предстоит пройти километров семь или восемь. Погода не особенно холодная, скорее даже тепло, но людей на пляже почти нет, поскольку в этой части Латвии отдыхающих всегда немного. Поэтому море сегодня принадлежит мне одному...

«Ах, как давно то было», ― как воскликнул однажды Владимир Соловьёв. Но оно, «море великое и пространное» ― mare magnum et spatiosum, действительно было в тот день моим. От горизонта до горизонта. Северное море... Так, начитавшись Гейне с его Nordsee, я называл тогда Рижский залив. В те годы я был абсолютно уверен, что никогда и ни при каких обстоятельствах не попаду в Европу (граница была на замке), а поэтому оставалось одно ― фантазировать, мысленно превращая Латвию в Германию, Эстонию ― в Швецию, а Крым ― в Элладу.

Я был юн и несчастен, как бывают, наверно, в девятнадцать лет несчастны все или почти все, а в особенности студенты-филологи, только вчера в тишине библиотеки открывшие для себя горький вкус романтической тоски. Я шёл босиком по берегу моря и бормотал про себя слова из 142-го псалма: Notam fac mihi viam, in qua ambulem, или: «Скажи мне, Господи, путь, в оньже пойду». Я был чудовищно одинок и невыносимо несчастен, хотя было мне, на самом деле, удивительно хорошо.

In qua ambulem. Глагол в сослагательном наклонении, а вернее, в конъюнктиве, указывает на то, что придаточное это не просто определительное. Оно не только отвечает на вопрос, «какой именно путь?», но несёт в себе ясный оттенок цели, ибо местоимение qui выступает здесь в роли союза ut. «Скажи мне, Господи, путь, чтобы я по нему пошёл». Чтобы... Чтобы... Чтобы... Звенит где-то глубоко-глубоко внутри у меня это «чтобы», как колокола на Пасху во время крестного хода... И вообще Библия почти никогда не отвечает на мои вопросы, но просто указывает дорогу. Чтобы она, эта дорога, стала моей. In qua ambulem ― «в оньже пойду».

Латинская грамматика, в которую я был тогда влюблён без всякой меры, удивительно точно расставляет все акценты в любом тексте, а здесь, в псалмах царя Давида, она просто творит чудеса. Придаёт стихам, так хорошо знакомым и так давно известным, столько раз читанным на клиросе и дома, в полумраке вечернего богослужения и в пронзительные мгновения утренней зари перед началом ранней обедни, новую точность. Открывает их абсолютно новое для меня измерение. In qua ambulem. Ambulem.

Слова Domine, или «Господи», здесь нет. Я его знаю из славянского перевода, ибо постоянно читаю на утрене шестопсалмие: «Скажи мне, Господи, путь, в оньже пойду, яко к Тебе взях душу мою». Есть оно и в греческом, у семидесяти толковников ― в так называемой Септуагинте... Но только не тут, у блаженного Иеронима, латинского переводчика Писания. В его Вульгате оно стало невидимым, хотя, конечно же, в отличие от московского студента начала семидесятых, он, великий филолог и аскет, помнил по-гречески все псалмы на память.

И в иврите в этом месте тоже отсутствует слово «Господи»... А вообще Иероним удивительно точно воспроизводит еврейский текст Слова Божьего. Не случайно же он опирался на Оригена и его Гексаплы. А Господь? Он, конечно же, присутствует и здесь, но невидимо: «Камо пойду от Духа Твоего и от лица Твоего камо бежу...»

Я всё иду и иду по берегу моря и повторяю своё Notam fac mihi viam ― «Скажи мне, Господи, путь». По латыни, однако, эти слова звучат чуть-чуть по-другому: «Сделай путь для меня заметным...», а не просто «скажи (или укажи) мне». Русским словом «путь» обычно переводится латинское iter, слово, постоянно встречающееся в записках у Юлия Цезаря, холодное и военное, слово, от которого несёт полбой, что ели голодные и злые римские солдаты. Но тут, в псалме у Иеронима, стоит совсем другое, удивительное и в своей простоте прекрасное слово via. Просто дорога. Это его, именно его употребляет Иисус, когда говорит: «Аз есмь путь, и истина, и жизнь». Хотя, разумеется, Он произносит эти слова по-арамейски.

Ноги тонут в тёплом песке. Quemadmodum desiderat cervus, или «Имже образом желает елень». Только тут, в сорок первом псалме, имеется в виду раскалённый песок Палестины, а не тёплый Рижского взморья. Но пить хочется всё равно, а воды из залива не напьёшься... Правда, в отличие от оленя, в пустыне страдающего от жажды, я знаю, что скоро приду в деревню, где меня ждёт отец Людвиг, старый католический священник, недавно вернувшийся из Сибири, куда был выслан и где прожил почти двадцать лет.

А вообще в христианстве соединяется несоединимое. Во-первых, Галилея с её арамейским языком и кудрявыми головами загоревших до черноты детишек ― это о них говорит Иисус: «Пустите детей и не возбраняйте им прийти ко Мне».

Потом ―Греция с литургией Златоуста и тою церковной поэзией, которая так похожа на трагедии Эсхила и Еврипида. А далее ― моя любимая латынь и блаженный Иероним.

Христианство ― это славянский язык и французская готика. Это знаменный распев и гудение органа под сводами Святого Якоба в старой Риге. И церковь Сретения в Новой Деревне.

И мои арбатские старушки, которых я преступно бросил, сбежав в Прибалтику... И тишина на Немецком кладбище в Москве...

Сегодня мне удивительно хорошо, потому что солнце не жжёт, а греет. Хорошо, потому что via, та дорога, о которой говорится в псалме, сегодня ясно открывается моим глазам.

Потому что меня ждёт отец Людвиг, который знает латынь намного лучше меня и помнит на память не только все без исключения псалмы, но чуть ли не всех римских поэтов. Горация, Тибулла и Овидия.

Отец Людвиг старше меня на шестьдесят с лишним лет. Старый и сгорбленный, со скрюченными пальцами, он казался мне тогда похожим на Ференца Листа. Крестьянский сын из латышской деревни, получивший великолепное образование в Варшаве задолго до революции и уже полвека назад рукоположенный в священники, он во всех отношениях человек совсем из другого мира. Но почему-то мы понимаем друг друга с полуслова. Мы будем сидеть на пороге его утопающего в цветах дома и читать, перебивая друг друга, то псалмы, то оды Горация Флакка, то какие-то куски из Публия Овидия Назона.

Дедал с Икаром летят высоко над землёю и смотрят вниз, а там внизу рыбак своею дрожащею удочкой ловит рыбу. А снизу смотрят на летящих по небу людей пастух, который опирается на посох, и пахарь, склонившийся над плугом, удивляясь и думая, что это боги. Это место из «Метаморфоз» Овидия я запомнил на фоне трёх белых пионов в садике у отца Людвига и потом вспоминал эти пионы всякий раз, когда доходил до него, читая Овидия со студентами. Мне приходилось останавливаться и отходить к окну. В звуках этих известных каждому, кто учит латынь в университете, гекзаметров, я слышал и ворчание моря, и глухой голос отца Людвига, и те псалмы, которые мы с ним тогда читали, и запах его цветов, и бормотанье старухи-латышки, что помогала ему по хозяйству.

Дойдя до слов stivave innixus arator («и над плугом склонившийся пахарь»), отец Людвиг остановился и процитировал на латыни стих из предначинательного псалма: «Изыдет человек на дело своё и на делание своё до вечера» (…usque ad vesperum)... А вообще он был убеждён в том, что римские поэты знали многие места из Ветхого Завета по греческим стихотворным парафразам, сделанным в эллинистической Александрии, и сознательно их цитировали.

Через несколько дней в Пустыньке я расскажу об этой встрече архимандриту Тавриону, который скажет: «Люди быстро уходят, поэтому вам надо успеть подружиться с ними». На слове «успеть» он сделает какое-то особенное ударение. Потом помолчит и добавит: «Латынь... Учи латынь». А потом достанет маленькую книжечку на латыни c псалмами и выдержками из апостольских посланий и подарит мне на память. Прибавив скороговоркой: «Всё равно здесь её никто читать не будет», чтобы я не подумал, что это подарок или какой-то особый знак. Это мне тоже помнится до сих пор. Что же до самого Бревиария, полученного от отца Тавриона, то он, к счастью, цел и сегодня.

С последней электричкой я возвращаюсь в Ригу. Здесь меня ждёт, не ложась спать, хотя ему завтра вставать на работу, Мстислав Николаевич Лишев, у которого я живу. Он тоже знает по-латыни, потому что он ихтиолог, но только названия рыб. Их совсем не centum quinquaginta tres, или «сто пятьдесят три», как считал учёнейший Иероним, думая, что в Евангелии от Иоанна указано это число, ибо в природе существует именно столько их видов, а несравнимо больше. Поэтому встречает меня мой тоже давно теперь умерший хозяин длинным латинским монологом. Из него я почти ничего не понимаю. Только одно понимаю, что какие-то рыбы, из тех, что упомянул Мстислав Николаевич, всё-таки были выловлены тем рыболовом tremula cum harundine, с дрожащею удочкой, о котором рассказано у Овидия, или Симоном Петром с другими учениками, «когда уже настало утро, а Иисус стоял на берегу, но ученики не узнали, что это Иисус». С этими мыслями я засыпаю. Ego dormivi et soporatus sum ― «Аз уснух и спах», как говорится в первом псалме шестопсалмия. Бесконечно счастливый, потому что мне девятнадцать лет.

Опубликовано с любезного разрешения издательства.

Все материалы Культпросвета