Показать меню
Дом Пашкова
Бавильский. Венецианский дневник. Приступ Веронезе
Паоло Веронезе. Мученичество св. Себастьяна. Сан-Себастьяно, Венеция

Бавильский. Венецианский дневник. Приступ Веронезе

К дню Венеции фрагмент из книги, исполненный "венценосной венецианскости"

25 марта 2019

Сегодня, 25 марта, – день Венеции, основанной 1598 лет назад.

Немногим повезло узнать этот город столь же досконально, сколь трепетно и преданно они его любят. Немногие так вошли в этот город и причастны к нему, как писатель и художественный критик Дмитрий Бавильский, автор этой книги, плывущей на двух китах: "Разбитое зеркало. Венецианская повесть в 82 главах и 15 примечаниях, выполняющая роль предисловия" и "Запретный город. Венецианский дневник эпохи твиттера", среди твитов есть такой:

Пн, 17:04. Иосиф Бродский хочет добавить вас в друзья…

Бавильский, наконец, придумаший свою Серениссиму (так величают Венецию – "сиятельная", "светлейшая") и тем самым вписавший себя в плотный венецианский текст, пишет о восприятии города и искусства, о том, как шаг за шагом рождаются книги и города. 

С любезного разрешения автора предлагаем вам фрагмент из книги.

Дмитрий Бавильский. Музей воды: венецианский дневник эпохи твиттера. М.: РИПОЛ классик, 2015

 

 

 

 

Сан-Себастьяно. Приступ Веронезе

 

Самая красивая и «законченная» (замкнувшаяся в имманентности) церковь из тех, что я видел за эту неделю, находится возле пассажирского портала морской станции, то есть на самом западном окончании набережной, смотрящей на Джудекку (здесь, помимо экс-набережной Неисцелимых, есть еще церковь Джезуати и магазин Billa). Доходишь до самого ее края, после чего, перейдя мост, ныряешь в узенькие переулки, обходишь Святого Себастьяна против часовой стрелки, выходишь к фасаду, сфотографировать который можно только с другой стороны канала, пробегающего мимо.

Туристов здесь практически не бывает: неброские жилые кварталы, даже и не думающие наблюдать себя со стороны. Если только в качестве исключения. Если, конечно, сильно попросишь.

В церкви же идет ремонт, часть левой стены в лесах, из-за чего, кстати, можно сказать, что она не такая уж и законченная, «достроенная» (жаль, что до хоров, на которых сосредоточены самые важные композиции, пока не добраться), однако впечатление выходит самым что ни на есть цельным: вся она расписана Веронезе.

Не только отдельные картины в нишах по краям, но и совершенно улетные плафоны в центре, а также настенные фрески — наиболее бледные, пострадавшие, полустершиеся, — соединяющие живопись внутри автономных арок с «общими» плафонами — создающие на фрагментах стен и простенков всевозможные архитектурные иллюзии и обманки.

Самый эффектный — особо подсвеченный и отреставрированный — святой Себастьян, разумеется, бытийствует в алтаре, но есть еще роспись поверх церковного органа. Состоит она из двух створок, нависает над проходом в сакристию, и именно с нее, как бы из самой глубины волшебной пещеры, льется на прихожан и «гостей столицы» незамутненная небесная лазурь, которую мы так любим.

 

Бенефис Веронезе

1.

Эта самая лазурь, а также шелка и драгоценности у женщин, почти обязательные для Веронезе колонны, комнатные собачки и позы, разомкнутые в бесконечность, но на самом деле создающие законченные монады, лучше всего прочего передают постоянно ускользающие от нас ощущения венценосной венецианскости.

Даже теперь, когда цвета поблекли и пространства вокруг фигур, словно танцующих замысловатые балетные партии, сжались шагреневой кожей, неожиданно яркие, выступающие (проступающие) детали способны вскружить голову.

Нежным, точно трепыхающийся моллюск, жемчужным. Темно-зелеными, почти твидовыми тканями. Этими червлеными диадемами в тщательно уложенных волосах.

Золотым и лиловым. Пурпурным и опять голубым.

 

Паоло Веронезе (Паоло Кальяри). Коронация Эсфири.1556. Церковь Сан-Себастьяно, Венеция

 

2.

Внутри всякого Веронезе всегда живет болотистая плотность, не дающая фигурам разбежаться в разные стороны, связывая и повязывая их друг с другом, а также уходящим в затемнение фоном, который и есть территория ожидания, предчувствия и надежды, взаимодействующих с нами.

Есть картины, замкнутые на себе, спящие с открытыми глазами, и сон этот уже невозможно развеять. Дело не в темноте театральных задников, которых у Веронезе очень и очень много (а со временем станет еще больше — собственно, он, а не Тинторетто или кто-то другой, и есть главный венецианский «Рембрандт», ведь, кажется, ни один художник здесь не тенеет и не теряет света с такой скоростью, как Веронезе), но в отсутствии глубины. Фигуры Веронезе выталкиваются постоянно сгущающейся мглой на авансцену.

А еще в том, что живопись больше не является главным медиумом и главными медиа, изменилась не только структура потребления визуального, но и сам глаз, постоянно эволюционирующий в гонке всевозможных информационных соблазнов и непрерывного воздействия шума.

То серого, а то и вовсе белого.

 

3.

Веронезе умеет «гнать волну», запекающуюся по краям полотен; этому внутреннему течению подвластны даже мы, избалованные, изгвазданные моментальными ментальными глупостями, изъеденные визуальной пустотой.

Волна и веет на праздного наблюдателя, как морской бриз, как легкий след того, что на самом деле здесь когда-то было.

Именно: ловишь отсвет не с помощью культуры-архитектуры, того, а не иного расположения деталей и элементов, но вот посредством этого едва уловимого движения, похожего на внутреннее мышечное усилие, возникающее непонятно как и непонятно отчего.

И это зачем-то меня в «психологию восприятия» потянуло, тогда как сосредоточиться следовало бы на пластическом совершенстве узоров и живописных арабесок, сочиненных для связи отдельных полотен и всей архитектуры, вот этих переходных и вспомогательных сущностей, вольготно расположившихся между картинами и потолком на окраинах арок центрального нефа.

Их бледность интригует гораздо сильнее, чем выпуклость вариаций на темы Завета, написанных маслом.

 

4.

В реальности все крупные венецианские художники выглядят не так, как в альбомах. Причина не в несовершенстве полиграфии и особенностях цветоделения, но в коррекции образов самих этих мастеров, их тематики и самоощущения, трансформирующихся внутри самой Венеции. В том, как они прикреплены к конкретной реальности. И в том, что этих художников действительно, а не по (искусствоведами) написанному волновало.

Странно, но города из наших фантазий, как бы отшелушивающих от их реальных образов эпидермис мельчайших крох, то есть явления по определению более подвижные и в настроении своем от тысячи причин совершенно нестойкие, тем не менее оказываются более похожими на себя, чем статичные высказывания в виде станковых картин или фресок. Точнее, те внутренние пространства понимания, что они в нашем сознании организуют.

С Веронезе это связано больше, чем с кем бы то ни было. Видимо, из-за особенностей стиля, «подходов», рассеянности «судьбы», вписанности/невписанности их в магистральные маршруты (культурные, научные, да даже и туристические).

Впечатление от Веронезе зависит еще и от куратора, включающего в альбом или выставку те или иные работы (значит, он бесконечно разнообразен и варьируем?), от «цвета стен» и от того, кто висит рядом.

Несмотря на любовь к фронтальным мизансценам, исполненным предельно монументально, Веронезе почти всегда где-то рядом, как-то сбоку. Важное, но дополнение. Формообразующий, но десерт, бонус.

Даже в Лувре, где, казалось бы, выставлено самое эпическое его полотно, громадный «Брак в Кане», экспозиционно он противопоставлен маленькой «Джоконде» Леонардо, взирающей на все его титанические усилия с нескрываемой усмешкой.

 

Паоло Веронезе (Паоло Кальяри). Брак в Кане Галилейской. 1562—1563. Лувр, Париж

 

Действительно, кому понравится, что толпы, стоящие к тебе и главному твоему творению в основном спинами, тщатся разглядеть блики пуленепробиваемого стекла, которое сего- дня, в эту конкретную эру, и есть наша «Мона Лиза»?

Вот и выходит, что без Веронезе венецианский комплект не полный, но когда все великие венецианцы встречаются в одном месте все вместе, то творения Паоло Кальяри добровольно как бы делают шаг назад. Прячутся внутрь себя. В глубине своей потаенной ниши (как правило, вертикальной, «в полный рост»), которая, собственно, каждый раз и есть основа композиции.

Изысканные складки и драгоценности, осиянные блаженной радостью лица и гримасы изящных жестов оказываются аллегорией тотальной интровертности. Постоянного поедания себя, необходимого для того, чтобы созидательный процесс продолжался. Чтоб стена отчуждения вызревала. Продолжала трезветь.

Не тайник, не тюрьма, не гнездо, не мешок, не могила —
это столб наизнанку, прожектор с обратным свеченьем,
западня слепоты, Провиденья червячное рыло,

это — ниша твоя, горизонт в переулке осеннем.
Не капкан, не доспех и не просто скелет насекомый —
это больше в тебе, чем снаружи, и больше сегодня, чем было.
Ты стоишь на столбе, но не столпник, горящий в объеме,
ты открыт, но не виден, как будто тебя ослепило.

                          Иван Жданов, «Ниша и столп».

Веронезе, плоть и от плоти, самый, выходит, имманентный. Вещественный. Смещенный: так как то, что в мои домашние альбомы понапихано (один, черно-белый, с предисловием Ирины Антоновой, помню, формообразующий, с раннего детства), вообще не соответствует действительности — оказавшись на месте, видишь, что сквозь хрестоматию совершенно же другой художник проступает.

 

Паоло Веронезе (Паоло Кальяри). Триумф Мардохея. Из цикла "История Эсфири".1556. Церковь Сан-Себастьяно, Венеция

 

5. Статуи ума

Этот сдвиг восприятия, by the way, напоминает мне смещенную топонимику самой Венеции, которую, кажется, хорошо знаешь (представляешь, чувствуешь) по многочисленным картам. Но, попадая внутрь, «раздвигая созвездья, как воду», постоянно ловишься на то, что объекты, месторасположение которых казалось тебе незыблемым и очевидным, съехали на другое место.

Простой пример. Раньше я был почти уверен, что Санти-Джованни-э-Паоло — это не путеводная Полярная звезда, светящая нам неровно с прямого севера, но нечто, находящееся в районе реальной Сан-Дзаккария. Правда, чуть правее и выше. Ну максимум около Сан-Джорджо деи Гречи. Честное слово!

Я не знаю, отчего я так себе это вообразил с такой силой, что в реальности пришлось отучаться от этого картографического заблуждения, отрывая себя от него, как липучку из волос. То ли расправляя кожу города, то ли, напротив, сминая его, как в детской игре про «крапиву» («давай я тебе на руке крапиву сделаю»), или же закручивая, точно колонну Бернини.

 

6.

А дальше проход в небольшой зал, тоже ведь расписанный Веронезе, его, можно сказать, персональная Скуола Кармини, или, точнее, так как очень похоже по структуре и наполнению, Скуола ди Сан-Джорджо дельи Скьявони: пестрая лента, по всему периметру (плюс локальные плафоны на заметно утяжеленном лепкой потолке) пространства рассказывающая истории об Эсфири, евангелистах и Богоматери.

 

Паоло Веронезе (Паоло Кальяри). Коронация Девы. 1555. Церковь Сан-Себастьяно, Венеция

 

Особенность помещения — нависающий драгоценным киотом вверх, заметно съедающий пространство, делающий его окончательно соразмерным человеку, — позволяет воспринимать изображения как совсем уже, руку протяни, близкие.

Здесь не нужно особенно задирать голову (плафоны можно разглядеть и сидя), ошалело кружить, рассматривая противоположные стены; все оно, струящееся и подсвеченное как бы изнутри ровным матовым светом, нисходит на тебя само, обгоняя осознанные реакции.

Это очень красивое и тихое место, из которого возвращаешься в огромную пустоту главного нефа как на какой-нибудь бесконечный океанский простор.

 

7.

По правую руку от входа в сакристию, между прочим, завис на высоте в два человеческих роста бюст самого Веронезе: здесь он похоронен.

 

Анцоло Рафаэль (Anzolo Rafael)

И вот на каком естественном ощущении себя ловишь: после того как посмотрел какой-нибудь памятник, «комплексно решенный» одним художником, тебя перестают устраивать отдельные его картины, упакованные в нефах. Начинает подсасывать неудовлетворение и недостаточность разгона для сильного впечатления.

Вроде вот она, перед тобой, эта картина. Сразу вся, с четко очерченными границами. Войти внутрь нее сложно: в церкви, как правило, сумеречно, а подсвечивать просмотр монеткой означает превращать его в нечто совершенно иное. В шоу. В развлечение песочными часами. В наблюдение за наблюдающими.

Вот уже не знаешь, за что хвататься. Что искать. Куда смотреть. Впадаешь в ступор. Скользишь как по лакированной поверхности. Перестаешь замечать детали. Обращаешь внимание лишь на большие куски. На самое яркое. Или совсем уже неземное.

Не знаю. Церковь Анцоло Рафаэль попалась по дороге домой. Ни пройти мимо, ни объехать — значит, нужно зайти. Зашел.

Там же, в ней, хорошо. Как-то особенно пусто. Город прерывается, точно внутри колодца. Расползается.

Точно это канал, из которого откачали все, что можно. В том числе воздух, а вода расступилась. Отхлынула к стенам.

Глубина его (хочешь канала, хочешь воздуха) вытянута вверх и приподнята на цыпочки, чтобы можно было заглянуть в верхние тройные окна. Одна из самых старых венецианских церквей неоднократно перестраивалась, вот и стоит теперь несуразная. Несоразмерная самой себе.

В Анцоло Рафаэль тоже есть Веронезе. Сразу, как заходишь. Подвопросный, но тем не менее.

На внутренней стене фасада, с левой стороны, висит горизонтальная «Тайная вечеря» с задвинутым вглубь столом (издали он и вовсе превращается в белое пятно разобранной кровати).

На переднем плане сидит только одна собачка. Возле нее притулился скромный натюрморт, совсем не в венецианском духе: корзина с хлебами и бутыль вина, написанные точно Джорджо Моранди. Их в основном и видно. Остальное видно неважно.

У меня в детстве был альбом «Веронезе», уже упомянутый. Издательства «Искусство». С тканевой обложкой, похожей на испод церковных картин, прислоненных к вековым стенам: с пятнами, пылью, следами непонятной ныне деятельности. Черно-белый.

Со вступительной статьей (а не вступительным словом) Ирины Александровны Антоновой. Из другой эпохи. Эпох. С золотым тиснением. Но черно-белый.

Действительно с самого раннего детства, так как поверх некоторых репродукций идут мои каляки-маляки.

Никогда не смогу сосчитать, сколько раз я его смотрел, высматривал только одному мне важные детали (в первую очередь архитектурные). Или смотрел на аллегорию Меланхолии из Дворца дожей (мне сейчас до него метров 250). И вот что? Что я там видел? Понимал? Что во мне росло, созревало, укрупнялось, становилось плотнее и тверже?

Достаточно странный и необъяснимый процесс перегонки образов (визуальных или же литературных, да каких угодно) в постоянно дополняемый опыт. Который, возможно, и привел меня сюда.

Пишу и вижу эти мятые страницы, похожие на прокуренный мрамор. Серые, похожие на меловые, осыпавшиеся рисунки. Такая нормальная, параллельная реальность.

Понять бы только, что в этих механизмах за что цепляется. Что вызывает дрожь, а что бесследно проходит мимо. Пролистывается.

В этой церкви красивый плафон на потолке, изображающий изнанку шатра, на шелковых тканях которого, впрочем, находится место очередному триумфу небесного воинства. Утекающему, как из ванной, через сливное отверстие плафона, выше чем вверх.

После предыдущих, забитых излишествами храмов Анцоло Рафаэль кажется немного пустынной, пустой. Она не входит в Chorus, и путеводители сообщают о ней скороговоркой с перечислительной интонацией (даже дотошный Джозеф Коттон ее не особо жалует).

У Анцоло Рафаэль изящно оформленный надалтарный полукупол, в котором разливаются очередные триумфы Господни кисти Фонтебассо, а с купола свешивается нечто вроде абажура (или позолоченной короны), в который вместо лампы вставлена другая круглая картина (тондо, да?). С ангелятами.

И почему-то это воздействует. Дух захватывает. Захватывает и не отпускает.

На фоне голых стен внутри алтаря и старенькой штукатурки (где она, хваленная евроремонтом, венецианская, цвета слоновой кости?!), на фоне шахматного фона и пары-другой отчаявшихся гробниц.

В центростремительном интерьерном движении церковь эта прямолинейна, пытается сохранить строгость (шахматный порядок рисунка на полу, прямоугольники картин по обе стороны центрального алтаря), но время от времени как бы забывается, не справляясь с напускной строгостью.

И тогда, временами, точнее, местами на нее нападают, обуянные взвихренными страстями, родимые пятна барокко, цветастые и наброшенные на этот простор сверху, как шаль или же как татуировки. Вдруг в локальных зонах мелькают, точно прорехи или видения, мыльные пузыри, переливающиеся перламутром.

Одним таким, максимально эффектным налетом — во всех смыслах слова — выглядит центровой «шатерный» подкупол, в центре которого архангел Михаил изгоняет Люцифера и тот валится с живописного поля вниз, нарушая все архитектурные границы.

И тогда понимаешь, что лепнина, окружающая этот роскошный плафон, — нарисованная обманка. Тем более что силы зла изображены не в виде дракона, что больше бы соответствовало «правде» сказания, но мускулистым мужчиной, дьявольщина которого — в маленьких черных крылышках, торчащих из-за спины. Судя по тому, что рядом с ним валятся с ног, валяются у края росписи и другие крепенькие мужики (причинное место падшего диавола тактично прикрыто бархатным полотенцем), архангел Михаил накрыл ту еще гоморрскую малину.

 

Франческо Фонтебассо. Фрагмент росписи потолка церкви архангела Рафаила. Венеция

 

Франческо Фонтебассо (на автопортрете в росписи из церкви Сантиссима Аннунциата курносый молодой человек с умными, внимательными глазами, подстриженный «по моде своего времени», выглядывает из-за чьего-то плеча, оставаясь навечно в тени великих предшественников и более влиятельных виртуозов) ремесло свое знал крепко. Профессорствовал в Академии, возглавляя класс рисунка, он был не «виноват», что опоздал родиться уже даже после Тьеполо (у которого и учился).

Талант Фонтебассо расцвел перед самым падением Венецианской республики; он много путешествовал, подцепив в Болонье «вирус академизма», из-за чего, констатирует искусствовед, ему свойственна «несвойственная венецианской живописной манере суховатая скульптурность в трактовке фигур».

Да-да, в оформлении своем церковь Анцоло Рафаэль больше «скульптурна», чем «живописна».

Тем не менее свой Веронезе. Этот район на отшибе — точно Венеция не сразу до него дотянулась, чтобы он подольше оставался таким же пустырем, как сейчас, хотя и с домами, — западный Дорсодуро весь пропитан веронцем, подцвечивающим его незаметной яркостью, подводящим его, вот как глаза подводят. Делающим его осмысленным и штучным, ибо без живописи здесь совсем уж как-то каменисто...

Из-за чего все дороги этих кварталов, тем более туристические, идут «по мере накопления» Веронезе, от одной «опушки» к другой, точно на Анцоло Рафаэль лежит отблеск бенефиса титана в Сан-Себастьяно.

Или же наоборот: церковь, возникшую на месте бенедиктинской часовни, построенную по приказу Адрианы, жены мэра Падуи, второй уже раз воевавшего тогда с Аттилой, можно воспринимать как затакт перед основным веронезевским блюдом.

Важно, что она стоит как-то боком, ни на чем не настаивает, хотя ничем не хуже остальных. И Веронезе здесь светится, и Фонтебассо, расписавший баптистерий, тоже. И даже кто-то из братьев Гварди (Джованни Антонио, то есть не ведутист), расписавший бока хоров у оргáна пятью вытянутыми картинками. Которые тонут в вечной вечерней немоте, как в омуте.

После опыта бесконечного всматривания в закостеневший черно-белый альбом издательства «Искусство» («Веронезе» был не один, я любил также путеводитель по Эрмитажу и другие книги неправильных форматов) плохой свет в боковых нефах или его отсутствие не являются для меня существенной проблемой. Досочинить, додумать, довидеть теперь можно что угодно.

Анцоло Рафаэль — одна из двух городских церквей, которые можно обойти со всех сторон, и, кстати, она является важным местом для поклонников Салли Виккерс, действие романа которой «Ангел мисс Гарнет» именно в этих стенах обретает свой символический смысл (на русском он, впрочем, не издан).

См. также
Все материалы Культпросвета